Выбрать главу

Но как вернуться, если только вчера в общежитии обмывали его отъезд и все говорили, что завидуют ему, а он чувствовал себя героем. У него и теперь еще побаливала голова; боль начиналась в левом глазу и выходила за ухом. И шел он на вокзал пешком, кружным путем (рюкзак был невелик и не смущал его), всматриваясь в дома, в поперечные улицы, стараясь вспомнить их такими, какими они представились ему впервые, и иногда получалось: знакомая улица, или сквер, или дом вдруг неуловимо меняли облик, и он испытывал ощущение, возникающее только в чужом городе, тем более в таком, как Ленинград: жадно стараешься захватить глазами побольше, не упустить, свернуть и направо, и налево, в каждый переулок, и все-таки непрестанно упускаешь, видишь лишь то, что перед тобой, идешь лишь по одной улице (да и ту, оглянувшись в конце, снова видишь другой), а в остальные только заглядываешь, а ведь, глядя вдоль улицы, видишь ее почти всю разом, и дома в полупрофиль кажутся еще привлекательнее, чем в развороте, все их, так сказать, красоты спрессовываются в небольшом угле зрения.

Неужели правда, что человеку всегда нравится недоступное, чужое больше, чем свое? Неужели то обостренное внимание, охватывающее тебя в чужом городе и обычно исчезающее в своем, если даже идешь по незнакомой улице, сродни обыкновенной зависти? Нет, пожалуй, не чужое нравится больше, чем свое, а чужим торопишься воспользоваться поскорей, пока не отняли.

По пути он несколько минут смотрел с моста, где они стояли в последний раз, и, осторожно прислушавшись к себе, с удовольствием определил, что тоски не было: воспоминание было приятно-элегическим. Красные и синие флаги на перилах, слабо трепеща, дышали свежестью только что внесенного с холода выстиранного белья. Парапеты уносились вдаль фантастическими автострадами. Только что прошел буксир, толкая перед собой охапку белоснежной пены, и вдоль берега быстро бежал бурун от косо набегающей волны. Волна была извилистой, поэтому, когда набегал почти параллельный берегу участок, бурун стремительно вскипал и мчался с непостижимой быстротой.

По реке плыли последние, уже явно весенние льдинки не больше трех-пяти квадратных метров, и вдали река была похожа на полированный металл, по которому разбросаны плоские клочья ваты. Но это вовсе не создавало ощущения неопрятности. Льдинки скользили с лебединой легкостью, видимо, откуда-то с Ладоги: на некоторых лежал чистейший зернистый снег, похожий на отсыревший сахар, но царапучий; когда такой снег вытряхиваешь из валенка, он рассыпается по полу, как крупный песок, и, хотя он белый, каждое его зернышко — совершенно прозрачная льдинка, а белым он кажется только потому, что в нем много плоскостей отражения и преломления, — закон, некогда сформулированный Человеком-невидимкой, — и, правда, постепенно сплавляясь и спрессовываясь, сугробы из такого снега, только, конечно, чистого, чего в городе никогда не бывает, превращаются в лед, темный или прозрачно-серый, как промасленная бумага, но, если присмотреться, еще хранящий зернистую структуру.

Когда она догнала его в тот, последний раз, они так же стояли у перил, и он все смотрел на воду и молчал, и она молчала. Сказать было нечего. Пять минут назад он уходил от нее — медленно, чтобы она могла, если бы захотела, легко его догнать. Вдруг сзади послышались бегущие женские шаги. Он обмер. Какая-то женщина пробежала мимо и села в стоящий у остановки троллейбус. Он понял, что если бы она сейчас догнала его, он все бы забыл и простил. Но когда она его в самом деле догнала, сразу стало ясно, что прощать и забывать им нечего и незачем — им, ничем не связанным чужим людям.