Мимо гранитных быков неслись струи, гладкие и упругие, как рыбы; только там было заметно течение. От этого слегка кружилась голова, и мост, как ему и полагалось, казался кораблем. С кормы срывались и уносились течением вихревые завитки. Зона турбулентности. Несмотря ни на что, ему было неловко так долго молчать, но он все-таки молчал, а вихри все срывались и срывались. Как в курсе гидродинамики. И день был хорош на удивление: солнечный и не слишком морозный. Карнизы домов, контуры парапетов и гранитных перил у спусков к воде были обведены ослепительной выпушкой, на которую было трудно смотреть, как на лампу дневного света, и потом в глазах не сразу исчезали какие-то темные полосы. Гранитные ступени спусков были оглажены снегом, как острые скулы человеческой плотью. Не потому ли снег голубоватый, — а тени прямо синие, — что в нем отражается небо? У каждой снежинки много плоскостей отражения, поэтому они могут сверкать, как нафталин, под фонарями. Надо будет проверить в пасмурную погоду, подумал он, но, конечно, забыл. Даже водосточные трубы из сизой некрашеной жести отливали холодным синим светом, как неоновые лампы.
Вечером, когда он уже провожал ее домой на Петроградскую, они снова вышли на мост, но уже на противоположную сторону, и снова долго стояли у перил. Оба устали и замерзли и немного одурели от шестичасового хождения и молчания. Правда, они побывали в кино и минут сорок просидели в какой-то забегаловке на Васильевском. Он снова смотрел на воду. В совершенно черной воде отражались огни: желтые — окон и белые — фонарей. Рябь превращала их в копошащиеся сборища светящихся муравьев. Под мостом проплывали льдины, и мост опять казался кораблем, но теперь они стояли на носу.
Выше по течению середина реки была почти свободна, но редкие льдины надвигались, как эскалатор, с почти угнетающей неукоснительной монотонностью, а перед мостом толпились, как машины у светофора, хорошо видные в свете мостовых фонарей, не подтаявшие, а прочные зимние льдины, — тогда ведь была зима; и небольшие, обсыпанные белыми пластинками, как пирожное «наполеон», и медленно вращающиеся материки, разделенные черными изломанными щелями, расходящиеся и сходящиеся, подогнанные не хуже, чем Америка к Европе с Африкой, ровные белые поля с озерами, то черными, с чистой водой, то матовыми, как застывшее сало на сковородке, то набитыми толченым льдом, похожим на размокшую вату. Иногда на миг чувство реальности исчезало, и казалось, что черное — это не вода, а небо, в котором на страшной высоте плывут белые-белые громадные лоскуты. Туда же, в черное небо, струились три почти неподвижные столба золотого светящегося дыма — отражения трех далеких фонарей.
Прямо по курсу чернела фабричная труба, из которой уверенно извергался уже настоящий светящийся красный дым. Он сообразил, что сам по себе дым не может так светиться, и, поискав вокруг трубы, не очень близко от нее увидел на крыше длинного здания светящуюся надпись громадными красными буквами.
Возле ее дома, у арки с неустойчивыми на вид колоннами, как будто сложенными ребенком из плоских цилиндров и призм, у арки, под которой она проходила не менее двух раз в день и которая до сих пор хранила печать того чувства, с каким он смотрел на нее совсем недавно (возле ее дома все было другим — и люди, и деревья, и металлические ограды), у этой арки они постояли еще немного, глядя на деревья в белом свете фонарей. Он только смотрел и старался не думать. Как будто это не он. Сверху медленно спускался крупный театральный снег, тротуар и газоны с деревьями были освещены ярко, как на сцене. Каждая голая веточка, снизу темная, сверху была тщательно обведена мохнатой белой каймой. Он только смотрел и старался не думать. В черно-белых ветвях, при желании, можно было найти сходство с траурными лентами.
Несколько дней до этого тянулась оттепель, капало с крыш, в водосточных трубах то и дело жутко прогрохатывал и с треском разлетался по тротуару оторвавшийся лед. Возле деревьев слышался постоянный шорох; с ветвей срывались и шлепались на газоны капли и подтаявшие комочки снега, и снег под деревьями был словно бы червивым. Деревья же с совершенно обтаявшими угольно-черными от влаги ветвями, извиваясь, пронизывали воздух, как нервная система вымерших гигантских гидр. Вечером, там, где света было поменьше, их оживляющая опушка терялась на темном небе, и деревья причудливо, по-японски, изогнутые и скрученные, походили на коряги. А те, что попрямее, торчали будто на пожарище: огонь, как и темнота, прежде всего поглощает самое тонкое. Днем с залива ровно дул сильный и сравнительно теплый ветер, ночью он унимался, подмораживало, и к утру все покрывалось ледяной глазурью, уже посыпанной песком к тому времени, когда он выходил на улицу, и обледенелые ветви сверкали под фонарями, как люстры. Изредка шел снег, давая пищу дневному таянию, а иногда и дождь.