С зоркостью мизантропа он начал разглядывать спутников.
Не умея радоваться, когда рядом нет завистников, в соседнем отделении орал мордастый парень, изо всех сил стараясь показать, как ему весело, — и сейчас, и всегда, а для него, актера никудышного, эта была задача не по силам.
Чуть подальше молодой лысеющий блондин что-то рассказывал двум девушкам, все время презрительно-брезгливо кривя губы и пренебрежительно выпячивая нижнюю, с видом тертого, всему знающего цену человека. Но на лице, когда он умолкал, проглядывало суетливо-тревожное заискивание перед слушателями, и становилось заметно, что он вислогубый и верхняя губа выпукло идет от носа к нижней, как будто он ее надул, и вообще в лице его было что-то неуловимо поросячье.
Еще дальше сидела немолодая, ярко для своих лет одетая женщина, непрестанно зевавшая, выворачивая челюсти и показывая шесть золотых коронок. Закрывая зияющий рот, она на миг становилась похожей на древнегреческую трагическую маску. («Трудно, что ли, прикрыться рукой?»)
Олегу было неловко смотреть на зевавшую, но он не позволял себе отводить глаза — словно уничтожал какие-то дорогие заблуждения, словно наказывал себя за что-то, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе!».
Возле золотозубой трагической маски спала девушка в светлом берете, прислонив голову к оконному стеклу. Рот ее был полуоткрыт, но выражение лица не было отупевшим: в нем была до зависти искренняя радость и удивление — казалось, она сейчас окликнет того нежданного, кому так обрадовалась. И выражение это выглядело таким беззащитным, что Олег невольно отвел глаза: ему стало совестно за свое мерзкое наслаждение.
«Что за черт: хочешь смотреть правде в глаза, а впадаешь в свинство! От Марины бы лучше своей не отворачивался! Я и не отворачивался, просто считал, не нужно придавать значение пустякам, когда есть единодушие в чем-то главном».
Да с чего он взял, что оно было — единодушие? Как ни прискорбно, но, очевидно, с того, что она сразу узнавала цитаты из кое-каких любимых книг и при этом обрадованно кивала несколько раз подряд; она еще до знакомства с ним читала Писарева, следовательно, она уже давно ждала встречи с ним, следовательно, она видит в этих книгах то же, что и он, следовательно…
Но неужели только и было, что узнавание цитат? Похоже, только и было. Ведь и долгое время, точнее до начала взаимных неудовольствий, он и не говорил с ней серьезно, а только старался ее позабавить остротами и насмешливыми парадоксами из приверженности к какой-то идиотской галантности, как будто выполняя некий ритуал обольщения; к тому же, они долго встречались лишь в таких компаниях, где заговорить серьезно мог только дебил. А когда дело все-таки дошло до серьезных разговоров, Олег обнаружил в ее суждениях смесь твердолобости, снобизма и банальнейших штампов, которые его бесили больше всего, и чем дальше, тем сильнее.
И не только в обсуждениях книг — в жизни еще отчетливее проступила ее поразительная неспособность сочувствовать, то есть радоваться чужой радостью и огорчаться чужим огорчением. Лишь изредка она могла испытывать одну из составных частей сострадания — страх, что подобное может случиться и с тобой. Радость же чужую она не разделяла никогда.
Принимая за сострадание редкие всплески страха за себя, она считала себя чрезвычайно чувствительным, но на редкость сдержанным человеком и не раз говорила ему об этом, а он, вопреки очевидности, долго верил, потому что, во-первых, хотел верить, а во-вторых, вообще привык верить тому, что ему говорят. К тому же, никого не любя сама, она зачем-то все же хотела пользоваться симпатией окружающих и для этого иногда оказывала знакомым мелкие услуги — для поддержания репутации не только умной, но простой и хорошей девчонки; такой ее считали те, кто не был с ней близко знаком, а в ее компании никто никого ни за какие услуги не считал простым и хорошим. Но Олег-то замечал любую (хорошую) мелочь и считал Марину доброй и чуткой; считал еще и потому, что она действительно была очень чутка, когда дело касалось ее.
А недоверчивость ее он считал проницательностью. Однако даже теперь ему казалось, что в спорах с ним самые плоские и злые банальности она стала говорить ему назло; он не верил, что неглупый человек может всерьез сказать про Твардовского (все ждали, когда его попрут с журнала); «Ну да, он лубочный поэт, но зачем уж так зарываться — порядок есть порядок», про Толстого: «Когда не стало сил грешить, начал мешать другим — все завистники так поступают»; про Герцена: «оставить Родину — предательство при любых условиях» — когда надо, она могла быть лютой патриоткой. Нет, такое сказать можно только назло, она знала, что простой плевок в его кумиров будет для него хуже глубочайшего анализа и опровержения их взглядов.