– Меня сюда занесло как во сне, – шептал Дюпар той ночью. – Думаю, я уже покойник. Осталось дождаться, когда мне накидают землю на лицо.
– В чем тебя обвинили?
– Моя полка загорелась, и меня обвинили в поджоге. Но про себя я бы мог сформулировать это иначе. Другими словами, улики были неубедительны.
– Но ты поджег.
– Так прямо сказать нельзя. Я могу объяснить по-разному, и про себя буду уверен, что говорю правду.
– Ты не знаешь, хотел ли на самом деле поджечь. Ты просто думал, не сделать ли это.
– Ну вроде как: «Не уронить ли сигаретку?»
– И будто это случилось, когда ты так подумал.
– Как бы само по себе.
– И что, полка сгорела?
– Белье слегка подгорело, и все. Как если заснуть на десятую долю секунды с горящей сигаретой.
– А зачем ты хотел устроить пожар?
– Нужно как следует обмозговать, почему именно я это сделал. Потому что там явно психология.
– И что дальше?
– В общем, только одно. Я дезертировал.
– Почему?
– Потому что я хочу отсюда смотаться, – сказал Бобби. – Я не морской пехотинец. Вот и все. Они должны были просто понять и положить этому конец. Потому что чем дальше, тем меньше шансов, что я справлюсь с этим дерьмом.
В книгах о тюрьме, которые Освальд читал, всегда встречался старый ловкий мошенник, который наставляет более молодого сокамерника, дает практические советы, с философским размахом обсуждает мировые проблемы. Тюрьма располагает к обсуждению мировых проблем. Заставляет желать чьего-то опыта, знаний какого-нибудь седеющего человека с добрыми усталыми глазами, наставника, сведущего в этой игре. Он не совсем понимал, кого подкинула ему судьба в лице Бобби Р. Дюпара.
На следующий день он вернулся после работ и обнаружил, что в камере двое охранников избивают Дюпара. Они не спешили. Сначала показалось, что происходит нечто другое: эпилептический припадок, сердечный приступ, но затем стало ясно, что это избиение. Бобби лежал на полу и пытался закрыться, а охранники по очереди били его по почкам и ребрам. Один сидел на койке Освальда, нагнувшись, и наносил короткие удары левой, будто заводил лодочный мотор. Второй стоял на одном колене, закусив губу, и задерживал кулак, чтобы прицелиться и не попасть по скрещенным рукам Бобби. Лицо Бобби говорило: должно же это когда-нибудь закончиться. Он очень старался, чтобы им не удалось добиться своего.
Они обозвали его кучерявым бараном. Он слегка улыбнулся, будто лишь слова и могли пробудить его интерес. Они снова принялись его лупить.
Освальд остановился у белой черты снаружи камеры. Он подумал, что если будет стоять неподвижно, глядеть в сторону, терпеливо дожидаясь, пока они закончат, чтобы попросить разрешения пересечь черту, возможно, они снизойдут и впустят его, не избивая.
Он ненавидел охранников, но втайне становился на их сторону по отношению к некоторым заключенным, считал, что те получают по заслугам, жестокие идиоты. Он чувствовал, как его злоба постоянно меняет адресата, испытывал тайное удовлетворение, терпеть не мог тюремный распорядок, презирал людей, которые не могли ему следовать, хотя знал, что режим продуман так, чтобы сломать их всех.
Когда кого-нибудь из проволочного заграждения выпускали обратно в подразделение, кого-то из одиночных камер переводили на его место.
Стоило кому-то из проволочного заграждения проштрафиться, его сажали в одиночку, на сухой паек, и устрашающе пристально наблюдали за ним.
Если проштрафился обитатель камеры, его бросали в дыру, камеру, меньшую по размеру, чем стандартная, с земляным полом и входным отверстием, куда разве что кошка пролезет.
Из-за переполненности заключенных постоянно перемещали, происходило множество церемоний у белых линий, проверок, обысков, вымогательства, неразберихи.
В ночь избиения Дюпар молчал, хотя Оззи знал: тот не спит.
В камере он пытался ощутить ход истории. Эта история сошла со страниц Джорджа Оруэлла, место, где нет выбора. Он видел, что с самого дня своего рождения шел сюда. Эту тюрьму создали специально для него. Просто по-новому назвали тесные комнатушки, в которых он провел жизнь.
Однажды он сказал Рейтмайеру, что коммунизм – единственная истинная религия. Он говорил серьезно, но также хотел произвести впечатление. Рейтмайер бесился, когда он называл себя атеистом. Считал, что нужно дожить лет до сорока, чтобы претендовать на такое звание. Подобную позицию можно выработать лишь за годы упорного труда, наподобие руководящей должности в профсоюзе водителей-дальнобойщиков.
Не исключено, что тюрьма – тоже разновидность религии. Тюрьма вообще. То, что проносишь через всю жизнь, противодействие политике и лжи. Она западала в душу глубже, чем то, что вещают с кафедры. Она заключала в себе неоспоримую истину. Он с самого начала шел сюда. Неизбежно.
Троцкий в Бронксе, всего в нескольких кварталах от него.
Возможно, так и нужно: индивидуум должен позволить увлечь себя, оказаться в потоке без выбора, текущем в одном направлении. Так и получается неизбежность. Ты используешь созданные ими ограничения и наказания, чтобы укрепить дух. История означает «слияние». Цель истории в том, чтобы выбраться из собственной шкуры. Он читал слова Троцкого, что революция выводит нас из тьмы отдельного «Я». Мы вечно живы в истории, вне «Эго» и «Ид». Он точно не знал, что такое «Ид», но был уверен, что оно спрятано в слове «Хайдел».
В коридоре горела голая лампочка. В полумраке, на своей кишащей насекомыми раскладушке, сидел Дюпар, уставясь в пустоту. Его костлявые запястья торчали из рукавов выцветшей рубашки. Он был нескладным, и казалось, будто ему шестнадцать, будто он неуклюжий и шумный, но он прекрасно бегал – по тюремному двору, в уборную, не спуская глаз с белых линий. Вытянутое лицо запуганного недотепы, пыльные рыжевато-коричневые волосы. В глазах, которые он быстро отводит в сторону, настороженность и боль. Освальд лежал неподвижно, слыша гул здания, мощное дыхание, жестокость, тяжелый сон. Дюпар разделся, забрался под одеяло и принялся мастурбировать, отвернувшись к стене. Освальд глядел, как дергается его плечо. Затем сам отвернулся к стене, закрыл глаза и волевым усилием попытался заснуть.
Хайдел означает «помалкивай, гад».
«Ид» – это ад.
Дерганый Джекил и Хайд в одной камере – полный отпад.
Освальд стоял у белой черты перед писсуаром. Охранник прохаживался рядом, с любопытством глядя на него: чем бы нам тут поразвлечься?
Освальд попросил разрешения пересечь черту.
– Я вот гляжу на твою стрижку, говнюк. Какой длины должны быть сзади волосы у основания шеи?
– Нулевой.
– И что же я вижу?
– Не знаю.
Охранник толкнул его, Освальд пошатнулся и переступил черту. Повернувшись, чтобы шагнуть обратно, он посмотрел этому человеку в лицо. Вытянутая голова, проблески разума, маленькие горящие глаза.
Освальд снова повернулся к писсуару и попросил разрешения пересечь черту.
– Я вот гляжу на твои бачки. На что я гляжу?
– На мои бачки.
– Волосы на бачках в полную длину не превышают чего?
– Одной восьмой дюйма.
Охранник потянул его за бачок большим и указательным пальцами, скрутив волосы для полноты ощущений. Освальд наклонил голову в ту же сторону, не столько чтобы облегчить боль, которая не была сильной, сколько чтобы показать, что он не намерен стоически терпеть в подобных обстоятельствах. Охранник отпустил волосы и стукнул его по голове запястьем.
Освальд попросил разрешения пересечь черту.
– Длина волос на макушке не превышает скольких дюймов?
– Максимум трех.
Он ждал, что охранник загребет его волосы в горсть.
– Ширинка брюк висит как, и что не делает, когда что?
– Ширинка брюк висит вертикально и не расходится, когда молния расстегнута.
Охранник потянулся и ухватил его за яйца.
– Знаю я таких.
– Так точно, сэр.
– Я чую таких за версту.
– Так точно, сэр.