Я вернулся и спокойно сел на место. – Продолжай.
– Старикан, я не собираюсь оправдываться! – сказал он. – Но не хочу быть чернее, чем я есть на самом деле. Все здесь знают, что я – твоя креатура. Что я получил от тебя? Я бы сказал – все! Без твоей помощи я бы сейчас был самым обыкновенным ничтожеством! Конечно, я не был трутнем, не прятался за твоей спиной. У тебя эти номера не проходят. Я платил если не другим, то полной лояльностью. И все-таки подумай, старикан! Ты всегда стоял надо мной, и я всегда должен был получать от тебя и большое, и малое! Ты – сильный, ты – привилегированный, ты – благодетель! А какая разница между благодетелем и господином? В принципе, почти никакой!
– Я думал, мы просто друзья, – сказал я.
– Да! В твоих глазах – да! Но в моих глазах, по-видимому, было не так! Мир благодетелей несправедливый мир, вот что я хочу сказать. И | получается, что в душе у меня накопилось. Как у Адама, который предпочел уйти из рая господня… теперь ты понимаешь?
– Да, понимаю! – сухо ответил я.
На его губах заиграла слабая улыбка. По-видимому, мой тон придал ему смелости.
– Действительно, я поступил совсем вульгарно, не спорю! И не стану оправдываться тем, что оба мы были ужасно пьяны! Что не владели собой! Копившееся в душе всплыло на поверхность! И что же случилось, о Зевс? Да то же, что случалось с громовержцем много раз! Ему наставили рога, как последнему пастуху! Теперь ты доволен?
Лицо его просто сияло. Его подлинное лицо. Или человеческое лицо, если вам нравится его позиция.
– Вполне, – спокойно ответил я. Встал и ушел.
Моя жестокая мозговая коробка снова заработала безостановочно. Но теперь безупречный порядок мыслей не вел никуда. Он просто терялся в каше воспоминаний. Я снова оказался в каком-то хаосе, из которого не было выхода. Сомневался во всех и во всем. Не мог отличить ложь от истины. И уже не удивлялся тому, что люди не способны анализировать и познавать самих себя.
Сократ, бедный старичок, думал я иногда по ночам. Самый добрый и самый несчастный в кавалькаде сытых и самодовольных философов, у которых головы уходят выше облаков, выше самых высоких Атласских гор. Каждый из них близоруко смотрел на эти горы и думал: Я куда выше. Еще бы: я – Всемогущая Мысль! Я Властелин Знания! Я Повелитель мира, сын Мудрости, брат Судьбы! Зачем мне познавать других, пускай другие познают меня!
Так думал даже всеблагий и терпеливый Христос. Смирись, гордый человече, думал я иногда в темные несчастные ночи, сбросив одеяло на пол. В кабинете, который провонял сигаретами и человеческими пороками. Смирись, ступай в зоопарк, как пошел я. Остановись перед унылым павианом с красным задом, который уныло манипулирует своим жалким органом. Видишь складку на его носу? Это не первая складка. Говорят, что самой первой была та, что появилась в мозгу археоптерикса. Хотя и это, наверное, не так. Но последняя складка, последнее звено в цепи – обязательно на твоем носу, иначе и быть не может. Как ни дергайся, не снимешь! Прислушайся хоть раз к голой тыкве, к голосу Сократа. Тот хотя бы доказал самого себя. Он спокойно выпил чашу с ядом, чтобы не подчиняться человеческим самообманам.
Выпрямись, несчастный человече, думал я иногда ночью, швырнув влажное одеяло на пол. Несмотря ни на что, верь в свою мысль, которая когда-нибудь приведет тебя к первоначалу жизни. Потому что ты – жизнь и должен остаться жизнью, каковы бы ни были твои метаморфозы. Сократ хоть пытался найти этот путь. И к чему он пришел, спросишь ты? Да ни к чему, конечно. Как и я сейчас, хотя судьба дала мне такой шанс!
В беспокойстве я вставал и подходил к окну. Мое окно выходит на восток. Только в этом направлении почти не видны горы. Заметна только далекая линия горизонта. Сейчас там занимается день. Легкий, самый первый румянец, над ним – широкий зеленоватый пояс света. Именно в этом поясе, в этот час, в эту минуту дня светит самая прекрасная из звезд, которую народ у нас называет зорницей. Скоро солнце затмит ее, но я все еще ее вижу. С добрым утром, маленькая Зорница! Я уверен, что в этот час, в эту минуту дня вижу тебя только я один. Я не умнее других, и не чище, и не чувствительнее. Я просто несчастнее, больше измучен, потому и встал раньше других в этот час, в эту минуту дня.
Вы знаете, что такое человеческое самосознание? То самое, которое я так несчастно потерял? Да не что иное, как небольшая вселенная. Монада, хотя и не совсем такая, какой представлял ее себе Лейбниц. Как любая вселенная, она подчиняется всем законам Эйнштейна. Она не плоская и не стационарная. Она изгибается. Она разбегается. Моя вселенная, как и все другие, изгибается под силой моей собственной гравитации, моего маленького, невидного Я. И сейчас она совсем стала похожа на вогнутое зеркало или на маленькую, сплющенную линзу – я не силен в оптике. Что я могу сделать с ней? Да то, что можно сделать по простым законам физики. Я могу увидеть себя в фокусе. Или поджечь себя в этом фокусе.
Так было всегда в нашей изгибающейся и разбегающейся вселенной.
Мы никуда не ходили, никого у себя не принимали. Так было и раньше, всегда, но раньше у каждого из нас были свои надежды и иллюзии. Мы никогда не были гостеприимны, каждый предпочитал жить самим собой. Это в какой-то степени хорошо, человек чувствует себя свободным и независимым. И в то же время это бесконечно опасно. Он начинает поглощать мир в себя. Или заслонять мир собой – до самых далеких очертаний горизонта. Если ты сильный и свежий человек – это прекрасно. Мир внезапно преображается под влиянием твоего Я. Ты начинаешь жить в радостном мире, каким бы он ни был в действительности. Но если душа твоя грустна и темна, утопает во мраке и тенях, тебе нет спасения. Мир замыкается, превращается в мрачную долину призраков и отчаяния.
Только теперь я понял, какую горькую ошибку мы сделали, не создав детей. Чем больше детей, тем лучше, – только бы ты их любил и заботился о них. Даже если отупеешь от трудов и забот, ты все равно спасен, потому что ты перестаешь существовать как отдельная особь. Да и как личность тоже… Ты размножаешься так, как размножаются амебы, для которых нет ни уничтожения, ни смерти. Если бы у нас были дети, может быть, мы не пережили бы в жизни ничего страшного.
Лидия все слабела. Она совсем перестала заботиться о себе, махнула на себя рукой, носила старые платья, потрепанный халат, линялые фартуки и по целым дням бродила в таком виде по дому как не своя. Она как будто все так же мыла и чистила, но делала все без желания, без охоты, с опущенной головой и безучастным взглядом. Тоскливо было смотреть, как она стоит под умывальником, с лицом, мокрым от пара, с нечесаными, прилипшими к щекам прядями волос.
Мы по-прежнему обедали вместе. Обедали молча, не говоря друг с другом, не глядя друг на друга. В сущности, не я на нее – она на меня не смотрела. Иногда я думал: неужели это я превратил ее в такую жестокую человеческую пустыню? Или это у нее особая мертвая хватка, специально для меня – чтобы смягчить меня, чтобы сломить мое сопротивление? Вряд ли! Прежде всего, она слишком слаба, чтобы вести такую долгую и упорную борьбу. Паруса ее лодки рвутся легко, как тюлевые занавески. Если только… Да, если только все это не поза, которая не стоит ей никаких серьезных усилий.
И все же я сдался. Вернее, отступил с передовых позиций, из самых первых брустверов. В сущности, они самые важные, потому что в других у меня вряд ли явилась бы потребность. Я больше не мог думать, не мог вставать по ночам и стоять у окна, пока не зарумянится утро и не появится моя маленькая зеленоватая надежда. К тому же ее окно выходило на север, там мрак умирает дольше всего. Но так или иначе я снова перешел спать в ее комнату.
Однажды ночью я проснулся от того, что кто-то тихо скулил. В первую минуту мне показалось, что это Пинки. У моего бедняги была такая привычка, – иногда он жалобно скулил у порога спальни, выпрашивая малую толику любви. Но сейчас Пинки не было. Я напряженно вслушался – ничего. В последнее время Лидия так беззвучно спала в своей постели, не дыша и не двигаясь, будто там лежало не живое тело, а деревянный манекен. Я тихонько встал, кончиками пальцев коснулся ее лихорадочно воспаленных щек. Совершенно сухие! А может быть, это я сам скулил во сне, может быть, это всплакнула в каких-то глубинах моя собственная душа…