Итак, недолго парил я орлёнком в небе, пришлось спуститься на землю. Как горька иной раз бывает правда! Хоть бы ещё два годика потешиться сладостными мечтами, прогуливаясь по небу вместе с Гульчиной!
Да к чёрту всё! Что было, то было! Ни кувшина разбитого, ни сердца не исцелить. Отчаиваться из-за этого не следует. Ну и что ж с того, что я стал человеческим сыном? Правда, если бы спросили у меня, я бы, конечно, выбрал себе в родители бога и ангелов, но ведь на свете ничего не делается по нашему хотению. Эх-ма!
Гроб и колыбель
В день моего рождения в материнский дом пришли двое братьев. Один принёс колыбель, другой гроб, — так радость и горе впряглись в одно ярмо. Смерть и жизнь, взявшись за руки, вместе вошли в маленький домик. В тот день, когда я родился, мой дед Караман испустил дух. Моя бабушка Тапло, сидя на полу, одной рукой обнимала гроб, а другой держалась за колыбель. Народ притих, все решили, что она вот-вот распустит волосы и начнёт вопить, но бабушка вдруг бодро закричала:
— Люди! Не надо слёз, не то ещё горе к ребёнку перейдёт! Что плакать-то: один ушёл, другой пришёл!
Прийти-то я опоздал на добрых три месяца, но зато вовремя попал.
Дай бог всякого благополучия нашему доброму соседу: ведь это он заколол буйвола и угостил мою мать. После смерти своего отца она должна была бы надеть чёрное платье, но моё рождение помешало этому. Ведь, коли женщина качает люльку, то ей негоже рядиться в траур. А тут не только мать, но и сама бабушка Тапло не надела чёрного. Так по бедному моему деду Караману не носили траура да и не оплакали его, как следует.
Одним словом, моё появление облегчило горе деревни, развеяло печаль домочадцев, размыло потоком пиров гору скорби и утешило близких.
— Славный мальчуган, — сказал тот, кто принёс колыбель.
Но второй, который принёс гроб, возразил:
— Он похож на неспелую айву! Что ты нашёл в нём хорошего?
— Как тебе не стыдно! — заступился за меня первый. — Ну и что, если ребёнок покрыт пока пушком? А то, что он осушил в семье и деревне слёзы, этого тебе мало? Такая кроха столько добра принесла, а подрастёт, то ли ещё будет?!
Оказывается, все только и делали, что целый месяц хвалили меня, вот это, мол, ребёнок, утешитель, если все так будут рождаться, то на земле навечно будет уничтожено горе.
— Знает парень своё дело! Ха-ха-ха!
И имечко само далось в руки: один Караман ушёл, другой пришёл, — ожил корень поваленного дуба!
А утешитель, запретивший плач и рыдания, сам всё время, пока не похоронили деда, без устали плакал. Ближайший сосед наш Олифантэ сказал:
— Ой, господи! Не успел парень на свет появиться, ему подсунули мёртвого деда… Ясно, что он будет плакать, не застольную же ему петь! Только подумать: младенец, а сердцем истинный грузин!
На что брат его возразил ему:
— Да он не деда оплакивает, а мертвеца испугался, вот и ревёт с перепугу. Смотрите — плачет, а слёз нет.
— Так они у него ещё не успели появиться. Чего у человека нет — того нет, — оборвал его Олифантэ.
Но то, что сказал деревенский староста, совершенно обескуражило и того и другого:
— Вовсе он и не по деду, и не с перепугу плачет. Ребёнок жаждет славы и хочет возвестить всему миру о своём появлении. Достойно, мол, меня встречайте!
Эх! Не будь я тогда глухим, слепым и немым, я бы всем троим глотки заткнул. Уж вранья-то бы не стерпел. Я ведь и не мыслил тогда о таких вещах, как слава, почёт — чихать я на это хотел. Потому что знал: урожай всегда поспевает в свою пору. Если только судьбе будет угодно, она и имя даст, и в уважении не откажет. Смерть деда меня не заботила, да и страху я никакого не испытывал. Клянусь вам, совсем другое меня беспокоило. Были бы живы сейчас моя мать и те обе повитухи, уж они-то вам подтвердили бы, что я совсем не хотел родиться. Ещё бы, целый год — все двенадцать месяцев, сидел я себе преспокойно в тепле, в чреве родной матери, а когда меня-таки насильно выволокли в этот холодный мир, то, понятно, стал я плакать, не в пляс же мне было пускаться от радости!
Можете попробовать: выгоните ребёнка в мороз из тёплой комнаты на двор, и если он не заплачет — отрежьте мне правый ус!
В одном только был прав брат Олифантэ: я действительно плакал тогда без слёз.
Лишь через месяц захлопал я ресницами, но весь мир показался мне окутанным туманом, кособоким и кривым. Вот тогда-то и пустил я впервые слезу по-настоящему: разве, мол, исправишь его! Почему-то я считал это только своей заботой.
Но, когда отец повёз меня из материнской деревни в свою, я уж разглядел всё вокруг.
Вот как это произошло.
В один прекрасный день к бабушке Тапло приехал на лошадке в гости зять. Перед лошадью плёлся мул, навьюченный хурджином с подарками. У нас это издревле повелось: женщина рожала у своих родителей, после рождения ребёнка ей преподносили подарки.
Мой отец тоже решил не ударить лицом в грязь и предстал перед тёщей с дарами.
Накрыли на стол.
Отец навёз столько всякого добра, что и меня благословили и ещё осталось, чтоб на сороковой день справить поминки по деду. И на сей раз отмечали печаль и радость вместе. Позднее, когда я подрос, я уж точно уверился в том, что жизнь и смерть, смех и слёзы, отчаяние и надежда всегда неразлучны, что жизнь не может существовать без смерти, как и смерть без жизни, что испокон века несутся они в одной упряжке…
Как только убрали со стола, мать оделась потеплее и села на лошадь с приготовленным для неё удобным седлом. Меня же положили в люльку и так крепко перепеленали, будто разбойника связали и боятся, как бы он не удрал. Потом отрядили мула и крепко привязали к нему верёвками хурджин. Правый глаз хурджина был пуст, зато из левого выглядывал жирный розовый поросёнок. Он был живой, страшно визжал, словно хотел остаться и, кажется, пытался даже выскочить. Что же касается моей люльки, то она была водружена на мула таким образом, что голова моя оказалась рядом с его хвостом. Так подошли мы к скалистой горной тропинке: впереди осторожно ступал конь, за конём шёл отец, державший в руке уздечку мула, с одного бока покачивался я, с другого — подаренный мне мокроносый поросёночек. Мул тяжело ступал, а я так важно раскачивался, словно ехал в царском паланкине. Временами поросёнок пугался и взвизгивал, а я ни разу не запищал. Дорога была неровная и извилистая, но мне-то что было до этого: я полёживал себе на мягком тюфячке и широко раскрытыми глазами глядел на чудеса света. Любознательность не давала мне покоя, и я боялся закрыть глаза хоть на минуту.
Словом, я спускался с гор, оставляя за своей спиной неприветливую зиму. Навстречу мне двигалась весна. Солнце слепило глаза, и я не понимал, чего ему от меня надо.
Наверху дремали пушистые облака, покойно было и на небе и на земле.
Меня никто не встречал с цветами в руках, хотя кое-где уже виднелись цикламены. В тот день я впервые услышал и щебетание птиц.
Мне очень хотелось высвободить руки из пелёнок и схватить какую-нибудь птичку или поймать солнышко и, подобно запретному плоду, сунуть его в свой беззубый рот, но меня так крепко связали и так долго качался я в тот день, что не смог шевельнуть даже пальцем. Если бы не это, кто знает, может, я и на самом деле погубил бы мир — сорвал бы с неба солнце… Но… спасибо бабушке Тапло, это она так хорошо меня запеленала. За такую услугу человечество смело может поставить ей памятник величиной с гору!
Домой мы прибыли благополучно.
Это было моё первое путешествие. Если правду говорят, что первое, с чем повстречаешься, прилипает к тебе на всю жизнь, то у меня от путешествия на муле в соседстве с поросёнком должны были остаться упрямство и обжорство.
Ободранный барсук и сосед-самодур
К тому времени мой дядя Пиран уже успел вкусить сладость охотничьих успехов. Узнав, что племянника везут домой, он решил встретить его не с пустыми руками. Зарядил своё ружьё и сунулся в лес в надежде подстрелить в честь маленького удальца хотя бы паршивого зайчишку. Не успел он подняться в гору, как его собака вспугнула зайца. Косой мгновенно перебросил уши за спину и пустился наутёк. Но дядя не растерялся, преградил ему путь, прицелился и выстрелил.