Отец, недолго думая, вытащил из камина голыми руками горящий уголёк и понёс Лукии. Задубелая ладонь его аж зашипела, но он мужественно донёс огонь и передал соседу.
Однако беспрестанное дёрганье за ухо испортило ему нервы и вконец вывело из себя. И он признался деду:
— Эх, с какой радостью я ждал ребёнка, а на поверку выходит, что от него одно беспокойство! Чудно: мать носила этого сморчка целых двенадцать месяцев, а отца должны за это столько времени дёргать за ухо?
— Ничего, сынок! — успокаивал его старик, — слыхал ведь: — терпи, атаманом будешь.
Ну, отец и терпел сколько мог, но однажды сердце у него закипело, как самогонный котёл на огне. Душу его переполнила горечь, но излить её из себя он не решался, боялся, что, мол, люди скажут. Однако он не на шутку тревожился: эдак останешься, чего доброго, с одним ухом! Тогда он решил пуститься на хитрость и перевязал себе челюсть: пускай думают, что зуб разболелся! Вот, уважаемые, что я натворил со своим отцом! Да, не деревня, не люди, а именно я, Караманика Кантеладзе! Впрочем, за что же я его так?.. Ну и что ж, что я получился не совсем таким? Чего мудрить, дело известное: на белом свете разные живут люди, и знатные, и бедные, и дурные. И все они нужны миру, так же, как день и ночь! День — для работы, ночь — для отдыха… Э-э-э! Ты, братец, не тяни меня за язык! Сам лучше знаю, где говорить, а где помалкивать!
Короче говоря, не то, что без таких как я, но иногда и без дурака последнего бывает туго! Лучше расскажу-ка вам одну историю. Однажды, когда я уже был юношей, иду себе преспокойно по дороге и вижу: собрался народ и галдит.
— Люди добрые! — вопит Лукия. — Великое несчастье свалилось на нас!
На крик прибежал духанщик, запыхавшись, тряся брюхом:
— Что? Где? Неужто кто-нибудь обронил в реку Риони золотые монеты!
— Может, у кого разбился кувшин, полный вина? — предположил было Эквтимэ, но так как был он уже пьян, то махнул рукой и побрёл дальше неверными шагами.
— Не лес ли горит? — забеспокоился столяр Бека.
— А может, чей-нибудь ребёнок обгорел? — спросила моя крёстная Бабила.
Лукия, разозлившись, закричал:
— Тихо! Дайте и мне сказать! Наш дурачок Генторика полез на грушу, ветка под ним обломилась, он разбил себе голову, и мозги у него вытекли.
— А говорили, у него не было мозгов? — хитро прищурившись, спросил Бека, но никто не засмеялся, и тогда он сам захохотал.
— Ты, кроме своего рубанка, ничего не видишь и не знаешь! — пристыдил его Лукия. — Мозг, любезный мой, есть и у свиньи, и у курицы, а вот разума у них нет. Понял? Так что нечего смеяться!
— А что, горючими слезами оплакивать смерть сумасшедшего? Так, что ли? — обратился Бека за поддержкой к лавочнику Темиру.
Но тот сокрушённо покачал головой.
— Бедняга не был сумасшедшим, просто чуточку того… Жаль его…
— Да ну, подумаешь! — махнул рукой Бека.
— Здорово у тебя получается! — огрызнулся Лукия.
— А чего здесь голову ломать? Ну, умер один дурак, найдётся другой, и всё тут! — возразил столяр.
— А если не найдётся, что же нам тогда делать? Кто нас забавлять будет? — спросил кузнец Адам Киквидзе.
— Не горюй! Обязательно найдётся! — не сдавался упрямый Бека.
— Может, топором вырубят? — поддел его Лукия.
— Ничего! Деревня не оплошает! Выберет себе какого-нибудь другого разиню, наречёт дураком, и всё! Без пилы выпилит, без топора вырубит, без огня выпечет. Отрежьте мне правый ус, если этого не будет! — довёл свою мысль до конца столяр.
Гентор, и вправду, был какой-то придурковатый. Он не буянил, ничего плохого не делал, а лишь бродил одиноко по просёлку и глупо улыбался каждому встречному.
Случилось так, что в раннем детстве он переболел какой-то болезнью. Смерть его тогда пощадила, но, кажется, напрасно! Мальчик рос и день ото дня глупел: он мог выбежать на дорогу в чём мать родила, ничего не стеснялся. Да и со временем ума ему не прибавилось. Пока был маленький, дурость его не особенно бросалась в глаза, но потом, когда он подрос, над ним стали подсмеиваться, он поддался этому и окончательно поглупел. Когда умерла его мать, деревенские бездельники на второй же день заманили его на кладбище, там они хорошенько посмеялись над ним и под конец заставили его даже сплясать. Что тут поделаешь, к сожалению, иной ради своего удовольствия нередко способен и на низость… И вот теперь смерть этого дурачка взбудоражила нашу деревню Сакивару. Правда, никто не оросил слезами путь до кладбища, но, тем не менее, и совсем без слёз тоже не обошлось, даже поминки по покойнику справили, и несколько дней ещё говорили о нём, а потом стали искать себе другого дурака. Между прочим, далеко за этим ходить не пришлось. Дурачок нашёлся под боком, тут же, в деревне. На другом конце деревни стояла маленькая избушка с крохотным двориком, таким крохотным — не больше двух расстеленных на земле бурок. Во дворике рос один только старый орех. В избушке жили двое сирот — Пация и Алекса. Несчастные были так бедны, что, сгори их избушка, им не о чем было бы и горевать. Впрочем, если на то пошло, у них, слава богу, были руки и ноги, да и на здоровье своё они не жаловались. Сказать, чтоб они были чересчур умны — трудно, конечно, но и не совсем уж без этого. К тому времени Пация была уже девицей на выданье, а брат её Алекса достиг жениховского возраста. Только вот никто ему не навязывался в тёщи, впрочем, и за сестрой его не очень-то охотились. Оба они были порядочные бездельники, лодыри и попрошайки. Всё лето сидели они в тени орехового дерева, а зиму коротали у чужих очагов. И всю свою жизнь только и делали, что смотрели людям в рот: авось, кто-нибудь и подбросит кусочек.
Вот в деревне и решили: хватит их зря кормить, пора к делу приставить. А как же иначе: народ беспокоится, не оставлять же деревню без дурачка, вот пускай они и потешают людей.
Известное дело — сказано-сделано, если в деревне решили, тут уж ничего не стоит надеть на простака венец, а знатного сровнять с землёй, — чтоб наши с вами враги попали им в руки!
Август был в самой поре своего цветения. В праздник богородицы сакиварцы радовались любому развлечению.
Не успели и оглянуться, а Пация и Алекса тут как тут: идут себе по деревенской улице.
— Эй, люди! Расступись, Алекса и Пация идут! — крикнул я и приветствовал сироток по татарскому обычаю, то есть поднёс руку ко лбу и низко склонил голову.
— Го-го-го! Бэээ! — заорал Кечо.
— Алекса, у-у-у!
— Пация, бэээ!
— Алекса, бууу!
— Пация, мэээ!
Ребята высовывали язык и гримасничали.
Алекса закрыл лицо руками и присел под плетнём, наверное, решил, что в него запустят камнем. Но увидев, что опасного ничего нет, угодливо захихикал.
— Ну и шутники же вы! — хихикнула вслед за ним и Пация.
— О, солнцеликая! — крикнули ей.
— Привет доброму молодцу!
Алекса заворочался, как каракатица, не зная, что сказать. А Пация скалила зубы и поводила плечами.
— Ой, батюшки! Так они же совсем придурковатые! — всплеснула руками жена столяра.
— А ну-ка, спляши, Алекса! — хлопнул в ладоши столяр. — Чего глаза вылупил? Давай пляши, если хочешь поесть завтра у меня тыквы.
— Похлопаем, братцы! — поддержал я столяра. Мы стали в круг, а Алекса взглянул на сестру, как, мол, поступить.
Пация подтолкнула его — спляши, мол, чего уж там.
Голопятый Алекса замахал руками и задрыгал ногами. Лохмотья его развевались на ветру, а рваные брюки, подвязанные верёвкой, чуть не сползли вовсе. Это ещё больше развеселило народ.
— А ну-ка, давай, красотка, подсоби! — ткнул Кечо взлохмаченную Пацию и погнал её в середину круга.
— Так я ж не умею, не могу! — чуть не заплакала бедняжка.
— Умеешь, умеешь, — загалдели все.
Пация повертела руками в воздухе и запрыгала по полянке. Она так долго плясала, что запыхалась, и язык её вывалился изо рта, как у собаки.
В тот день брат и сестра сытно поели, это им так понравилось, что потом их не приходилось особенно упрашивать: достаточно было хлопнуть разок в ладоши, и они мигом пускались в пляс.