Счастливый и радостный Гугеша швырнул хурджин на землю, обнял жену и поцеловал её. Теперь он действительно убедился, что земля на самом деле круглая. — Надо же, шёл, шёл и пришёл обратно туда, откуда вышел!
Тогда он разулся и бережно спрятал в сарай свои каламани: если б, мол, не носы этих каламани, то чёрт его знает, как легко можно было бы сбиться с пути, и, кто знает, где насыпали бы ему на грудь хранящуюся за пазухой грузинскую землю…
И вот, голуби вы мои, по сей день я храню эти Гугешины каламани. Да, в амбаре, не под подушкой же их держать! Только в прошлом году у меня с ними вышел один конфуз: мыши, не найдя там ничего съестного, отгрызли у них носы. А, впрочем, невелика беда! Ведь добрая слава о Гугешиных каламанах всегда будет жить в сердце и памяти народной, пока будет существовать человечество и Риони будет катить свои волны! Мыши многое могут испортить, но доброму имени они не нанесут ущерба.
Избиение царя и чудодейственный плач
Как только мы схоронили дедушку Карамана, я почему-то совсем перестал плакать. Бабушка иногда щипала меня, нарочно заставляя кричать, пусть, мол, слышат враги и друзья, завистники и доброжелатели, что у нас в колыбели лежит ангел.
Меня обычно завёртывали в хорошенькое ярко-пёстрое одеяльце. И я, бывало, попискивал, но без слёз, — боялся закапать одеяльце. Вот какой я рачительный был ещё сызмальства!
Бабка моя Гванца всё приговаривала, что она счастливейшая из смертных, что теперь ей и умереть не страшно, ибо растёт у неё такой прекрасный внук, опора семьи. Как вам это понравится — я ещё и на ногах-то не стоял, а уже считался опорой семьи!
Над головой у меня висели разные бусы, орехи, дырявые монеты, погремушки. Бабушка считала, что всё это — моя армия и крепость, которая спасёт меня от дурного глаза.
Когда мне удавалось высвободить руки из туго стянутых пелёнок, я развлекался, побрякивая этими висюльками. Чаще всего я бил по монетам, на которых был нарисован дядька с остренькой бородкой. Ведь не было у меня тогда ни привязанности, ни отвращения к деньгам, но почему-то я враждовал с этим бородачом, и с самого начала испытывал к нему непонятную неприязнь.
Бабушка Гванца, заметив это, шепнула деду:
— Смотри, отец, как наш Караманчик с царём играет!
— Не играет, а шлёпает его по физиономии! — гордо поправил её дед.
— Тише ты! Стены тоже уши имеют. Как бы кто-нибудь не услышал! — побледнела она.
Бабушка и сама отлично видела, что я вытворял, но вслух этого не говорила даже деду, боялась, не приведи господь, какой-нибудь недруг прослышит и тогда — мало ли что — дитя могут достать из колыбели и отправить на каторгу в Сибирь. Тем более, что усов у меня пока не было, и не надо было сбривать ус.
Бабушка вообще тряслась надо мной и вечно чего-то боялась. Особенно страшным казалось ей, что я с таким ожесточением дерусь с царём.
А дед подзадоривал меня:
— Во! Во! Так его, внучек, так! Хоть ты стань у нас прославленным героем! Бей его, проклятого, отомсти за меня. Так его! Молодец! Недаром тебя зовут Караманом — именем прославленного богатыря!
Бабушка в это время то таращила глаза на деда, то смотрела на меня с испугом. А я ничего не боялся, мне было совершенно безразлично, кто передо мной. Я был храбрее деда. Дед, конечно, не решался пойти против царя в открытую, а я вот бил и бил его. Долго я боролся с царём, но так и не смог сбросить его, пригрозил ему: ничего, мол, никуда от меня не денешься — вырасту, тогда и рассчитаюсь с тобой. Как-то раз я высоко приподнял в колыбели голову, дотянулся до бородки царя и хотел проглотить его, потому что в тот день у меня начали прорезаться первые зубы. А когда у меня уже прорезалось несколько зубов, то царя от меня спрятали. Не иначе, испугались, как бы я его и вправду не съел.
Эх, знай я тогда, кто он и что он, я б нашёл, что с ним сделать.
Хотя я лежал в крошечной колыбели, но колыбель моя была совсем не простая.
У ног моих день и ночь висело красное платье, которое мать надевала очень редко. Это платье бдительнее всех охраняло меня от злого духа. Вот потому-то и жил я тогда надеждой!
Во время семейных пирушек первый тост был всегда за меня. Мне были пожалованы все блага мира, известные моим домочадцам, а последнее слово за столом было всегда таким:
— Дай бог нашему Караманике столько лет жизни, сколько у солнца света, а у земли — блага. Пусть у его изголовья всегда летают ангелы, а дьявол чтоб и близко к нему не смог подобраться. Пусть род его так умножится, чтоб на земле ему не хватило места, а если можно жить в другом месте, то пусть переберётся и туда! Аминь!
Я в знак благодарности махал руками и посапывал.
Бабушка согревала воду в медном тазу и купала меня. Я очень любил плескаться в воде, а потом, чистенького, беленького, она тискала меня в объятьях и целовала в мягкое место и умоляюще вопила:
— Заберите у меня этого поросёночка, иначе я его съем.
Любил целовать и кусать меня не меньше бабушки и собственный мой отец.
Если любовные укусы бабушки проступали на моём теле выщербленным кривым следом, то отцовские — ровным двойным рядом, словно кукурузные початки.
А теперь я вам расскажу, какое чудо произвёл однажды мой плач.
В один прекрасный день мать потащила на мельницу мешок зерна. На обратном пути она попала под ливень, промокла до ниточки и в тот же вечер слегла. Когда я прикоснулся к материнской груди, мне показалось, что рот мой обожгло раскалённым железом. Я зло огрызнулся и ровно девять дней не притронулся к ней и, словно кошка, лакал коровье молоко. Мой отец помчался в Они за врачом. Врач дал матери какое-то лекарство, и больной стало легче. Она задремала, а потом заснула, да таким крепким сном, что её никак не могли добудиться.
— Элисабед! Элисабед! — орали ей в ухо на все лады. Но как камень ничего не слышит, так и мать моя ровным счётом ничего не слыхала, даже бровью не повела. Дед притащил две тяжёлые доски и принялся ими колотить друг об дружку.
— Бааах! Бууух! Бааах! Буаах!
Потом он стал бить по ним молотком.
— Бууух! Бааах! Бууух! Бааах!
Отец зажал свинью в дверях и заставил её пронзительно визжать.
Бабушка Гванца забила сначала в дайру, а потом стала стучать в медный таз.
— Дзинь-дон! Дзинь-дон! — раздавалось на всю округу.
Дядюшка Пиран схватил стоявшее у стрельчатого оконца ружьё и как безумный принялся палить из него, а горы подхватили и разнесли звуки выстрелов на весь белый свет.
Но она и глазом не моргнула.
Тут уж наши не на шутку всполошились и встревожились, решив, что с ней случилась беда.
Тогда дед поднёс ко рту матери зеркало: оно запотело. Отец дотронулся до неё — тёплая. От радости семья чуть в пляс не пустилась: жива!
Но что делать, — прошёл день, второй, третий… а она так и не просыпается!
Лукия заключил: летаргический сон одолел её, и пока сон не выйдет, нечего и пытаться будить её, всё равно не проснётся. Вот тогда-то я вспомнил, что стоило мне хоть разочек пискнуть ночью, как мама, как бы крепко она ни спала, тотчас же вскакивала и, бросив все свои сны, принималась меня баюкать. И я подумал: — Отчего не попробовать?
И вот я напрягся, разинул рот до ушей и пискнул, как кошка. Не успел я рта раскрыть, как мать, тотчас же вскочив с постели, испуганно воскликнула:
— Ай! Что это с Караманчиком?!
Я виновато притих.
— С ним ничего, детка, что же с ним может быть! А вот ты, как ты? — засуетилась бабка.
— Мне-то хорошо. А почему же он плакал? Вы что-то от меня скрываете!
Повернувшись ко мне, бабка разлилась в благословениях мне и моему плачу. Я понял, что сделал что-то хорошее и заржал от удовольствия. Тогда мать успокоилась, глаза её засветились, и лицо расплылось в улыбке.
Тут я осмелел и потребовал, чтобы она немедленно прижала меня к своей груди. Бабушка Гванца развязала мне пелёнки, схватила меня как мяч и тотчас же сунула в постель к матери.