Я заставил себя встать с кровати. Балкон выходил на обрыв над рекой. Дом с горных высот опустился на самую землю. Вместе с ним опустился и я, вспомнил, где я и что я говорил, и понял, что у меня только один выход: бежать. Как можно скорее бежать. Если я даже не выручу мотоцикла — черт с ним, с мотоциклом. И черт со мной. Так мне было стыдно, так мне было противно, что самое лучшее, что я мог бы сейчас сделать, это повеситься.
Рядом с балконом, который одновременно служил окном в комнате, где я спал, рос высокий старый тополь. Я посмотрел на тополь и решил, что если вылезть за деревянные перильца и прыгнуть вперед, то я как раз ухвачусь за ветки, а там по дереву можно и спуститься. Но, с другой стороны, я представил себе, что через нижние окна увидят, как я спускаюсь по дереву, и решил, что этот выход мне не годится.
Я задумался о том, кому же могла принадлежать в этом доме комната, в которой я находился. В ней не было никакой, так сказать, индивидуальности. Кровать у стены, два стула, небольшой столик, на котором лежал только старый журнал «Огонек» с заполненным кроссвордом. На стене — портрет Шевченко без рамы, очевидно, вырезанный из журнала.
Я тихонько открыл дверь и на носках стал спускаться по крутой лестнице.
— Добрый вечер, — услышал я голос Ильи Гордеевича. Ну как отдохнули? Пойдемте умоемся и сейчас вечерять будем.
Я в ответ пробормотал что-то вроде того, что я сыт, что спасибо, мол, и, проклиная про себя наше украинское гостеприимство, отправился вместе с Ильей Гордеевичем умываться к колодцу за дом.
— Эй, дочка, рушник тащи! — закричал Илья Гордеевич после того, как вылил мне на затылок полведра ледяной колодезной воды.
Не разгибаясь, так, чтобы не залить водой штаны, и одновременно поправляя рукой намокшие волосы, я посмотрел на угол дома, откуда должна была появиться Люда Петренко. И вдруг услышал за спиной совсем детский голос:
— Утирайтесь, пожалуйста.
Маленькая и худенькая девочка с коротко, по-мальчишечьи остриженными волосами, с серьезным и доверчивым выражением лица протягивала мне вышитое с краев полотенце.
«Значит, у них есть еще одна дочка, — подумал я. — Младшая». Потому что не могла такая девочка вытащить из огня взрослую женщину и ее детей. Да и на лице у нее не было следов ожогов. Это была явно другая.
Но когда я взял полотенце, то заметил, что на руке у нее кожа особенным образом стянута, и подумал: «Нет, это она».
— Тебя Люда зовут? — спросил я.
— Люда.
— Ну, здравствуй, Люда. Это я тебе писал. Меня зовут Роман.
— Я знаю.
«Что она знает? — думал я. — Что я нахально заявил ее родителям, что собираюсь жениться на их дочке, девочке, которую я никогда не видел? Или что напился, как свинья, этого дурацкого меда и в пьяном виде болтал всякие глупости? Или что у меня сейчас единственное желание — если уж нельзя провалиться сквозь землю, то как можно скорее вернуться домой, в Киев».
Но девочка смотрела на меня серьезно и доверчиво, я отдал ей полотенце и пошел вслед за ней в дом. По дороге не удержался, спросил:
— Сколько ж тебе лет?
— Семнадцать. На Октябрьские праздники будет.
За ужином Илья Гордеевич вел разговор главным образом о международной политике. Оксана Митрофановна поддакивала ему и, в свою очередь, расспрашивала, не ездил ли я туристом за границу, и как там, не слышал ли я, за границей с гостиницами — так же плохо, как в Киеве, или лучше. Затем она все-таки перевела разговор на то, где эти гостиницы в Киеве расположены, на какой улице я живу, большая ли у нас семья и квартира. Я отвечал обстоятельно, старался не хвастаться. На столе стоял кувшин, снова доверху наполненный все тем же медом, но на этот раз я был благоразумнее и ограничился тем, что налил себе полстакана и, похваливая, выпил. Стоящий напиток. Хоть и вызывает тяжесть в голове, но сам же ее и снимает.
Люда слушала все эти наши разговоры молча, внимательно и серьезно, но, когда я разошелся и стал в лицах изображать, как следят за тем, чтоб к начальнику цеха Лукьяненко никто не обратился с какой-нибудь просьбой, и какое действие оказала моя новая сирена на сельских собак, лицо ее приняло особое выражение — напряженного внимания человека, который не хочет упустить ни одного слова. И вместе с тем — честное слово, это правда! — какой-то гордости. За меня.