Выбрать главу

И ни одного плода не пропало. К полю-то близко подходить боялись громодяне, не только что красть. Ценный опыт того смышленого коменданта был распространен по всем бывшим социалистическим полям, о чем я уже сообщал в одной из своих повестей.

«И правильно! Пусть орднунг этот будет, мать его так, вещь у нас необходимая. А то вон пшеницу гребут с полей, кукурузу пообломали еще неспелую, сады обтрясли, помидоры на кустах обобрали, картошку в поле которую вырыли, на которую чушек напустили. Все пьют, блядуют, госпиталь этот расхристанный какой пример подает?!» — роптали и ругались станичники.

Развлекали ранбольные друг дружку, как могли. Один гренадер с насквозь пробитыми легкими курил, и дым валил у него со спины из-под гипса — это ли не потеха! Кто ушами шевелил, кто выпердывал целый куплет здешней любимой песни «Распрягайте, хлопцы, коней», но рекордсменом потех был редкостный человек и неслыханный боец, умеющий носить полный котелок воды на совершенно озверевшем, огнедышащем члене, — толпы собирал этот фокусник, по национальности грек, заверявший, что для греков этакая штука — рядовое явление.

* * *

Но все же основные развлечения среди горемык, изнывающих от безделья, были разговоры про фронт, про баб, особенным успехом пользовались анекдоты и рассказы женатиков про женитьбу и про то, как немилосердно, наповал сражали «ихого брата» смелые, находчивые и хитрые истребители женского пола.

Большинство тех баек окажется пустой болтовней, брехологией, сочинениями людей не особо гораздых на выдумку, но кто не хочет — не слушай, другим слушать не мешай. И не мешали, слушали, давили горе и боль изгальным смехом, потехами и юмором, нисколько, впрочем, по качеству не уступающим тем развлечениям, что показывают ныне трудящимся по телевизору во всем мире и у нас в России тоже никому в потехе тюремного и казарменного свойства не уступят.

Ох уж эти потешки солдатские!

Не то молодой, не то старый танкист с одной бровью, с одним ухом, с одним глазом и с половиной носа — вторая половина лица залеплена лоскутьями чьей-то кожи, оголенный глаз, без ресниц, жил, смотрел как бы совсем отдельно от другой половины лица, словно бы сляпанной из розового пластилина. Был на восстановленной половине лица кусочек кожи, на котором резво кучерявились черные волосы. Орлы боевые, веселясь, внушали танкисту, что заплата, мол, прилеплена с причинного бабьего места; и как только в бане мужик путевый к танкисту приблизится — щека у него начинает дергаться, волосы на заплате потеют. Танкист этот, страдающий еще и припадками, не только потешал хлопцев смешной щекой, он еще, заикаясь, высказывался: в этом госпитале, дескать, жить еще можно, тепло здесь пока, жратвы досыта, воля вольная, вон они, танкисты с третьей гвардейской танковой армии, жженые, битые, мотались-мотались в санколонне, их нигде не берут — госпиталя переполнены, но санколонне-то надо быть в определенный час на определенном месте, иначе начальника колонны на передовой застрелят — там свой суд и порядки свои! Он придумал «ход», не раз, видать, испытанный: взял и возле одного госпиталя во дворе выгрузил раненых, аж сто пятьдесят штук, подорожные под них подсунув.

Все раненые мужики — горелые, разбитые дальней дорогой, — как колонна машин смоталась, в голос плакали. В госпитале сжалились над ними, растолкали по коридорам, перевязочным, санпропускникам, изоляторам. И, конечно, пока дополнительно выхлопотали под новых раненых паек, медикаменты, имущество, сто пятьдесят тех штук существовали за счет других раненых, при том же медперсонале, при тех же объемах помещения и средств оплаты труда. Кому такое понравится? Ругали, крыли, долго «чужими» считали танкистов и обращались с подкинутыми соответственно.

За танкистом сапер в разговор вступил, сперва долго мосты и переправы материл, затем тех, кто его в саперы определил. Обезножел он еще на Днепре, бродя осенью в холодной воде дни и ночи, кормят же при такой тяжелой работе — по скудной норме жиров и мяса дают, как тыловикам. «Все вон, послушаешь, бабушкиным аттестатом удачно пользовались, и мы пользовались, когда время поспособствует, да какое у сапера время? На одной картошке поработай, потаскай бревна, железо и всякие тяжести… Поносом замаялись саперы. Все эти хваленые переправы задристаны, заблеваны саперами да ихой кровью залиты. Хваленая водка не греет — ее, милую, пока до сапера довезут, поразбавляют в бочонках так, что она керосином, ссакой, чем угодно пахнет, но градусов в ей уже нету»…

— Вон, то ли дело летчики! Им и чеколады, и водка, и мясо — все!

Нашелся человек из авиации. Не завидуйте, сказал, нашей жизни. У всех у вас есть главное — земля под ногами. А там? Там бывали такие моменты, что согласился бы все бревна перетаскать, середь льдин плавать и бродить, одной картошкой питаться, только чтоб она, земля родимая, под ногами была, но не гибельная пустота…

Привыкшие на передовой, в своих частях, при своей братве к свободе слова, калякали бывшие вояки о том да о сем, и начинали их в центральное помещение «на процедуры» вызывать.

К начальнику особого отдела, который «на свет» не показывался, жил в Краснодаре и в Хасюринскую наезжал раз в неделю — для «профилактической работы». Видимо, танкист, которому уже нечего было терять: никуда он уже не годился, надерзил надзорному начальнику — и в несколько дней был комиссован домой, в Пензенскую область. Остальные говоруны попримолкли, косились на Черевченко, на его сподручных, сулились, как поправятся и сил накопят, выковырять ему вилкой глаз или язык выдернуть. Он удивленно, панибратски лип ко всем: «Та що вы, хлопцы?! Та я . .. Та тому начальнику!..»