— Они все коммунисты? — спросил я.
— Да, — ответил Орош. — Кое-кто из них вступил в партию еще до войны. Они побывали и в тюрьмах.
— Предусмотрительные товарищи, — сказал Цигэнуш усмехаясь, хотя ему было не до смеха. — Заблаговременно позаботились о своих анкетах… Теперь у них хорошие анкеты, а это стоит в наши дни больше, чем целое состояние.
Орош рассмеялся:
— В подполье мы думали не об анкетах. Других забот хватало.
Закончив перевязку, я помог Цигэнушу сесть на лошадь. Он стонал от боли, но все же ему удалось удержаться в седле, и вся колонна двинулась в путь.
Орош, который ехал рядом со мной и был таким же, как всегда — то же спокойное выражение на некрасивом, простом лице, те же спокойные движения, — вдруг сказал:
— Борьба на выборах будет трудной, но потом все-таки наступит время, когда, как говорится, зацветут и розы…
Он сказал это тем же ровным голосом, которым говорил всегда. Но меня несколько удивила эта фраза: уж не стал ли секретарь уездного комитета партии сентиментальным?
— Да, несомненно, — подтвердил я, — рано или поздно всегда расцветают розы.
Про себя я подумал: «Это время еще далеко. Может, оно никогда и не наступит».
Но я тут же устыдился своих мыслей. Если так, какой смысл имеют все наши усилия, наша работа, наша борьба? Нет, это все от усталости, подумал я. По-видимому, я очень устал и усталость ослабила мои убеждения, мои старые и незыблемые убеждения. Но так ли уж незыблемы мои убеждения? Можно ли сравнить их незыблемость с прочностью убеждений Ороша?.. Дождь… Возможно, что всему виною дождь. Равномерный шум дождя создавал необъяснимую тревогу, он словно погружал меня в какой-то странный сон, создавал вокруг меня какой-то другой мир…
Дождь и ветер…
Дождь и ветер…
Дождь и ветер…
Лику Орош, едущий рядом, как будто почувствовал мое настроение и спросил:
— Что с тобой? Почему ты приуныл? Из-за раны Цигэнуша? Впрочем, это подействовало и на меня. Я ведь тоже не каменный: две перестрелки за каких-нибудь полтора часа могут подействовать на любого человека… Но… Неужели ты не понимаешь, что у нас нет времени на то, чтобы унывать? Сначала мы должны победить на выборах, а потом уж думать о своих нервах. Ведь мы должны во что бы то ни стало выиграть эту битву. Тут многое поставлено на карту. Нашего поражения ждет не только румынская реакция. Этого ждут и некоторые иностранные державы, о которых ты, наверно, знаешь больше, чем знаю я. Если мы проиграем… Представляешь себе, что с нами будет, если мы проиграем?
Орош замолчал. Я тоже молчал. Мне не хотелось продолжать этот разговор. Все, что он говорил, было правдой. И все же… Я не мог забыть убитых, оставленных в лесу. Я не мог забыть и рану Цигэнуша. Я ничего не мог поделать со своим воображением. Я мог только молчать, держать свои мысли при себе. И я молчал.
Мы ехали молча, но сопровождавшие нас крестьяне, эти удивительные люди, так похожие и так непохожие друг на друга и все носящие одну фамилию — Гынжи, вдруг запели какую-то незнакомую мне песню. Я прислушался. Это была любовная песня, полная откровенных намеков и соленых словечек. Гынжи пели ее хором, с той непосредственностью, легкостью и естественностью, с какой поют только люди из народа. Они пели каждый по-своему, можно было даже различить в их хоре отдельные голоса. Но в общем они выражали одни и те же чувства. И хотя песня была любовная, озорная, пение Гынжей выражало прежде всего их дружную силу, их свободу и радость. Никто, казалось, не помнил недавнюю перестрелку, в которой каждый из них мог бы умереть. Никто не думал о тех, что умерли в лесу и лежат там под дождем. В песне Гынжей говорилось о совсем других чувствах и настроениях, чем те, которые испытывал я. Слушая их, можно было подумать, что все хорошо, спокойно и любовно в этом краю, в Нижней Молдове. Но я так не думал. И я спросил Ороша:
— Кто этот Босоанка, с которым мы сегодня столкнулись?
— Богатей из Горны. Он дважды был депутатом. Когда-то он состоял в национально-либеральной партии, а потом перешел к фашистам, к легионерам из «Железной гвардии». Он неглупый человек. И как мы сегодня убедились — не из робкого десятка…