Я чувствовала себя так, словно нахожусь внутри граненого колдовского камня, который вот-вот разобьется, но это ощущение скоро миновало. И его значение мне так и не открылось. Но, оборачиваясь навстречу выходу, я все еще слышала бьющий по плитам ливень хрустальных осколков.
У входа нас дожидалась Хтония. Еще прежде она попросила, чтобы ей предоставили честь первой быть у алтарного огня в ночь после освящения храма. И вряд ли кто стал бы у нее эту честь оспаривать. Она протянула мне раскрытые ладони, и я накрыла их своими, освятившимися от соприкосновения с алтарем. Теперь благие силы перешли от меня к Хтонии, и она прошла в храм. А мы стали спускаться по лестнице.
Что тут началось!
Огонь на площади уже угас, но угли оставались горячи, и только это мешало всем собравшимся ринуться нам навстречу. Правда, отдельные храбрецы, у кого обувь была покрепче, пытались. Целый лес пальмовых и лавровых ветвей метался над головами, а те, кто потеряли свои ветки или цветочные гирлянды, осеняли нас трехперстным «знаком Мирины», который горожане каким-то образом переняли у моих людей. Некоторые плакали, даже атланты. Клянусь, я различала на их лицах слезы. С чего — непонятно, ведь они не верили в Богиню. Вероятно, они, как их жрец, полагали, что Шадрапа пережил суровое испытание, и счастливо избежал смертельной опасности, но не поручусь.
Ликования все же оказалось больше, чем умиления. Это стало особенно ясно, когда, уважая почтенный возраст своих спутников, а также их подошвы, я прошла вместе с Мормо и Шадрапой по мосткам, которые перебросили через кострище по указанию Аргиры. Мостки были узкие, и нам приходилось держаться рядом — странная троица, странное семейство, вызывающее, тем не менее, восторженный рев у приверженцев всех верований.
Слегка повернув голову, я тихо спросила у Мормо:
— Ты по-прежнему подозреваешь, что я хочу твоего заклания на алтаре?
Я была уверена, что, несмотря на шум, она меня услышит. И точно: золотая маска слегка нагнулась в ответ, и до меня донеслось:
— Нет, не думаю, что мне уготована участь жертвы…
Маска не только приглушала, но также искажала голос. Больше нам не удалось обменяться ни словом, потому что мы ступили, наконец, на камни площади, и почитателям удалось окружить нас, оттеснив друг от друга. Люди рвались под наше благословение, большинству из них требовалось непременно дотронуться до нас, чтобы таким образом приобщиться к могуществу. Многие пытались разглядеть мои руки и с восторженным любопытством указывали на ладони, свободные от ожогов, выкрикивая что-то о колдовстве. (Это были только мужчины, которым непременно нужно чудо потыкать, пощупать, и желательно, попробовать на зуб. Женщины склонны принимать чудо как данность. Не стоит осуждать ни тех, ни других.)
Толпу время от времени прорежали воины Лисиппы и Гериона — конные амазонки и пешие самофракийцы, готовые предотвратить давку и вмешаться в возможные беспорядки. Но ничего подобного не случилось.
Когда мы вышли с храмовой площадки, уже смеркалось, а покуда, не расставаясь с толпой, добрались до другой площади — Площади Суда, уже наступила ночь. Но тьму разгонял свет факелов и множества маленьких плошек. Их нанесли столько, что луна, казалось, потускнела, а ведь та ночь была ночью полнолуния (как и ночь, когда мы заключили союз с горгонами). А там — кто бы усомнился? — нас ожидало пиршество.
По всей площади стояли накрытые столы, и сидеть за ними имели право все без различия: мужчины и женщины, атланты и Горгоны, воины и калеки, знатные и безродные, местные и пришлые. То, что нынче везли в город на возах и вьюках, а также притопало на четырех ногах, выставили для пирующих. И все это громоздилось на деревянных, либо глиняных блюдах, а чаще на пальмовых листьях.
Мегакло, Менот и городские повара потрудились на славу. И все перечисленные выше отдали честь поданным яствам в полной мере. В особенности мясу — и козлятине, и свинине, и говядине, и баранине. Ибо лишь те, кто ест мясо, почитались в этих местах богатыми. И потому мясом старались нажраться до рвоты, до опьянения, до полной неподвижности. Но также не забывали птицу, крупную и мелкую — от гусей, каковых здесь особенно любили, до голубей — и каши — ячменную, тыквенную, гороховую, и мучную похлебку на кунжутном масле.
А женщины макали белые лепешки в финиковый мед, и успокоенные тем, что не нужно предлагать лучшие куски за столом господину и кормильцу, и что господин и кормилец сам себя обеспечит, налегали на груши, арбузы и дыни. А столько хмельного не лилось еще никогда на этом побережье — озера финикового вина, водопады пива. Легкий ночной ветер разгонял чад от костров и котлов, и дым не ел глаза, но приятно щекотал ноздри.
Мегакло выгородила для нас — Боевого Совета и самых знатных гостей — места на помосте для судилища. Но очень скоро там остались только Шадрапа со служками и Мормо. Им это буйство и обжорство было уже не по летам, да и Мормо могла там снять, маску, не опасаясь, что на нее станут глазеть. Пробравшись за общий стол в мелькании факелов среди множества незнакомых лиц я различила Менота. Он сидел, обнявшись с каким-то чужаком в серьгах из синего стекла, наверное, со своим соплеменником, потому что оба громко пели на фригийском. Увидела вождя Шалмуну, впившегося в кабанью ляжку, Ихи… Он был без золоченых своих доспехов, к его плечам приникли сразу две темнокожих девицы, но от одной он отмахивался — вряд ли потому, что ее объятия были ему неприятны, просто она норовила щекотать его; и добро бы чем, а то обглоданным рыбьим скелетом. Разглядела Кирену с надкушенной лепешкой в руке — она прислушивалась к музыкантам, в лад пристукивая по столу, Шиллуки, набивавшего рот сладкой кашей, Никту, сосредоточенно, словно лекарка, пластавшую круг сыра.
Я тоже не стала пренебрегать кушаньями: поела жареной баранины с оливками и сыра, и выпила воды. До пива с того места, куда я втиснулась, было не дотянуться, а глотать эту сладкую бурду из фиников не хотелось. Кроме еды, вряд ли меня могло здесь что-нибудь развлечь.
А развлечения на площади нашлись. Сюда притащились все, кто умел — или верил, что умел — играть на каком-либо музыкальном инструменте, и, кто дружно, а кто вразнобой, терзали свои арфы, цитры, флейты и лютни. А уж о барабанах и трещотках и речи нет.
Мне приходилось упоминать, что для меня любая музыка — бессмысленный шум, но подозреваю, в ту ночь, чтобы расслышать какую-то мелодию, надо было обладать тончайшим слухом Кирены. Для прочих шум таким и оставался.
Объявились здесь и жонглеры. И в воздухе мелькали факелы, дубинки и позолоченные шары (я еще подумала — надо прислать кого-нибудь из них в крепость, пусть мои люди поучатся кое-каким приемам при метании ножей). Явились и плясуны. Вообще-то, водить хороводы начали еще засветло, вокруг кострищ у храма, а сейчас отплясывали кто во что горазд, не соблюдая ни фигур, ни такта.
И я как-то пропустила мгновение, когда визг и громыхания стали сходить на нет, задыхаться и, наконец, замерли. Молчание продолжалось недолго, словно промежуток между двумя ударами сердца. И в этот промежуток на главный стол, протянутый посреди площади, мягко и ловко вспрыгнули младшие горгоны.
Теперь, когда владычествовала Луна, а не Солнце, они освободились и от масок и от радужных перистых плащей. Но сказать, что они полностью обнажились, я не могла — на них остались уже знакомые мне пояса и ожерелья из костей. Такие же мелкие косточки были вплетены в их волосы и прищелкивали при каждом движении или дуновении ветра. Бледные тела горгон обливал серебристый лунный свет, и бежавшие по ним тени факелов представали причудливым одеянием.
Покрасовавшись мгновение неподвижно, горгоны медленно начали танец. Поблизости засвистела флейта, потом в отдалении вступила другая и еще одна. Танец был не тот, что они исполняли на вырубке, но суть его оставалась неизменна — доведенный до совершенства призыв плоти, погружающий зрителя в оцепенение, ввергающий его сознание в полный паралич.