Чак делает экономный глоток из бутылки и морщится.
— Что касается меня, я предпочитаю материальную, хотя она и смердит изрядно.
Пепе в свою очередь делает глоток и, деликатно обтерев горлышко бутылки рукавом, передает ее Дону Мигуэлю. Пепе всегда охотно, раскрыв рот, слушает Дона Мигуэля. Чак же раскрывает рот только для того, чтобы съязвить, но слушает так же охотно: Дон Мигуэль любит и умеет поговорить.
— Все относительно, дети мои, — повторяет он. — Изучая материальную культуру, я понял, сколь ничтожные причины привели к нынешнему положению вещей. Ведь все могло быть наоборот! Если бы лошади вымерли не у нас, а в Новом Свете. Если бы порох изобрели мы. Словом, если бы мы их, а не они нас. Все было бы наоборот! Впрочем, вряд ли… Мы слишком миролюбивы, захватнический инстинкт нам не свойствен. Если бы взяли верх мы, то именно в силу этих наших качеств мы не были бы столь нетерпимы. Человек есть человек, а каков цвет его кожи — его личное дело!
Чак что-то неразборчиво ворчит, приканчивая бутылку. Он метис, полукровка, и сейчас одна, гордая половина его предков готова вцепиться в глотку другой половине. Пепе слушает, как завороженный, и перед его глазами возникают картины, одна заманчивее другой. У них с Доном Мигуэлем цвет кожи один — тот самый, за который Дона Мигуэля вышибли из университета при обстоятельствах, о которых он предпочитает помалкивать.
Дон Мигуэль поднимается с места.
— Мы накрывали на стол, Чак. Будет вполне справедливо, если ты постелишь постель, пока мы покурим на свежем воздухе.
Пепе выползает из трубы. Перед ним белеет в темноте спина Дона Мигуэля. Из трубы слышны проклятия Чака, который, сгребая угли, расстилает на нагретых камнях разное тряпье. Невидимое в темноте море дышит далеко внизу. Над их головами, также невидимая в темноте, возвышается древняя пирамида, воздвигнутая там, где пятьсот лет назад, 4 ахав, 7 кумху 18, высадилась на берег железная ацтеко-майяская конница Куаутемока и двинулась в глубь Старого Света, повергая в прах разобщенные и отсталые племена Европы.
Наталия Гайдамака
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Засыпай, моя доченька, усни!
Снится ли что-нибудь тебе, малышка?
А ко мне вчера во сне приходили олени. Они остановились среди густых влажных ветвей, мягкий свет лился на них с высоты, и в ласковом полумраке стройные тела казались выточенными из янтаря. Мне были видны раскидистые рога оленя-красавца и глаза олених, глядевшие с нежным упреком. Олени пили из затерявшегося в траве ручья. Вода стекала с мокрых губ серебряными нитями, которые то вспыхивали на солнце, то гасли под сенью тенистых деревьев.
Спи, родная моя!
Приснятся ли тебе когда-нибудь олени?
Когда же я в последний раз видела оленей на водопое? Пожалуй, семь, а то и восемь лет назад… С каждым годом их становилось все меньше и меньше, и они стали такими пугливыми, такими настороженными, их добрые глаза смотрели теперь сухо и остро… А потом олени совсем перестали приходить. Отец говорил, что они нашли себе другое место, подальше от человеческого жилья, и рассказывал длинные, увлекательные истории об оленях, зайцах и медведях — он-то знал о них столько интересного. Ребенком я охотно верила в сказки. А оленей просто не стало…
Спи, доченька, спи…
Что хмуришь бровки?
Что тебя беспокоит?
Сегодня был обычный, можно сказать, хороший день. Он не принес с собой ни черного дождя, от жгучих капель которого кожа покрывается волдырями, ни бешеного ветра, что гонит жесткую и колючую, как толченое стекло, пыль, ни низких сизых туч с металлическим блеском. Можно следить часами, как эти воздушные громады становятся то сказочным чудовищем, то удивительным дворцом, то парусником, то космическим кораблем, но когда появляются эти странные тучи, в воздухе пахнет плесенью, становится горько во рту и кружится голова.
Я спрячу, укрою тебя, заслоню своим телом от всех угроз и страхов, ведь я — твоя мать…
Спи, мое солнышко!
Вот ты и улыбнулась сквозь дремоту, и личико твое сразу стало ясным… А я перестаю улыбаться, как только ты уснешь, радость моя. Тогда уже не надо казаться спокойной и беспечальной, чтоб не тревожить до поры твое сердечко горечью нашего мира А потом ты открываешь глазки (раньше сказали бы — как небо голубые), и я не нахожу себе места от боли и тревоги за тебя. Что завтра будет с тобой? Со всеми нами.
Только слезы наши остались чисты. Только слезы… Все остальное — прах, грязь и тлен. Мы тяжко обидели землю, и теперь она умирает… Я иногда боюсь ступать по ней: кажется, от моих шагов земля вот-вот содрогнется, точно раненный насмерть зверь. Она истощена и прожорлива, как голодная волчица, что напрасно ищет поживы для своих волчат. Волчица!.. Я счастлива была бы увидеть живую волчицу Вокруг шныряют только крысы — разжиревшие и наглые… Вот и сейчас что-то шуршит в углу. Не бойся, моя птичка, спи! Я не пущу их к тебе.
Заходится сердце, когда я вспоминаю, чт мы утратили. Будет ли тебе легче, моя девочка, коль ты не узнаешь, о какой потере печалиться?
Ты будешь думать, что всегда наступала на нас рыжая пустыня. А первые шаги сделаешь по трещинам солоноватой земли, лишь кое-где покрытой пожухлой травой. И тогда я поведаю тебе о росных полянах и таинственном клике кукушки из пущи, ты решишь, что это просто сказка. Никогда не радоваться тебе, найдя под резным листочком рубиновую каплю. Там, где были когда-то земляничные поляны, растут мерзкие колючки с бурыми, светящимися в ночи шарами на стеблях, — кто узнает в них ягоды земляники?
А лес! Что стало с нашим лесом!
Тише, тише…
Спи, звездочка моя, засыпай!
Я в детстве всегда засыпала под шорох сосен — то была лесная колыбельная. Сосны шумели, а мне казалось, что идет дождь. Настоящий дождь — светлый, частый, говорливый… А ты уже не узнаешь, какими были настоящие дожди и настоящие сосны.
Не вдохнешь по весне пьянящий запах черемухи.
Не засмотришься на щедрость красок осенних кленов.
Не протянешь ладони к пламенеющим над блеском первого снега рябиновым гроздьям.
Спи, моя крошечка, спи…
Когда твой отец говорил мне о своей любви, над нами было звездное небо. На исходе лета зори пахли ключевой водой и спелыми яблоками. А теперь звезд не видно, доченька. И днем, и ночью небо укрыто серой мглою. Мы смотрим себе под ноги, забыв, что такое утро, день и вечер. У нас — только сумерки и ночь. Мы разучились радоваться. Мы разучились мечтать.
Спи, засни, мой цветочек…
Когда-то я слышала сказку о живой и мертвой воде. Но живой воды больше нет. Наши реки мертвы. В мертвое море несут они свои безжизненные волны. Мертвы и мы. В наших душах еще горше пустота, еще страшнее руины, чем вокруг нас…
Ты только живи, доченька. Пока я с тобой, я добуду еду, я согрею тебя, защищу ото всякого лиха. Расти, вырастай, а тогда… Что ты скажешь тогда, дитя мое, мне и всем нам, не сберегшим чистые реки и зеленые леса, убаюкивающий шепот сосен и грустный бархат оленьих глаз?
Заснула уже, красавушка?
Спи. В твои сны никогда не придут олени.
А когда ты вырастешь…
Нет, не так: если ты вырастешь…
Если ты вырастешь, не кляни только меня. Проклинай нас всех! И тех, что губили, и тех, что молчали, и тех, что старались урвать кусок пожирнее, пока было что рвать…
Спи, маленькая, спи.
Я спела бы тебе колыбельную, но в тех песенках до сих пор ходят неслышно теплые, пушистые коты-воркоты, голуби-гули прилетают к окну, и крадется нестрашный волчок — серый бочок.
Разве что спою без слов, одним голосом.
Слезинка моя, спи!
Перевод с украинскогоИ.Игнатьевой
Евгений Дрозд
ТРОГЛОДИТЫ ПЛАТОНА
Троглодиты — пещерные жители.
Опять это проклятое ощущение, что на меня кто-то смотрит. И снова чувство, что все, что я делаю и вижу, тысячи раз уже было.
Может, потому, что городишко этот вшивый ничем не отличается от многих распроклятых городишек среднего Запада?
18
Примерно 1492 год по таинственному и до сих пор до конца не расшифрованному календарю древних европейцев.