Юджинию душил гнев. Подобно голоду, он глодал внутренности, отбивал разум и чувство благопристойности. «Я ненавижу себя, – сразу подумала Юджиния. – Я ненавижу себя и ненавижу их обоих. Я допустила, чтобы произошла жуткая вещь».
Юджиния проснулась в полной темноте. «Женщина, несмотря на самое себя», – подумала она. Слова эти не были частью сна, но звучали в голове, словно их упорно нашептывал кто-то, прячущийся совсем рядом.
– Женщина, несмотря на самое себя, – громко произнесла Юджиния. Слова начали терять таящуюся в них силу. Юджиния не могла вспомнить, почему вынесла их в свой бодрствующий мир.
Остальная часть сна не содержала сказанных вслух слов. Он состоял из похожих на змей вьющихся растений, которые, извиваясь кольцами поднимались вверх, и звонких стеклянных украшений, развешанных между ними, как миниатюрные птичьи клетки в цветочном магазине. Стеклянные висюльки стукались одна о другую, своим треньканьем напоминая неестественный смех, и отбрасывали разноцветные призмы света, раскидывавшие вокруг яркие радостные блики. Во сне Юджиния без всякого на то повода вскочила во весь рост и с треском пробила головой стеклянную крышу и устилавший ее ковер зелени.
Юджиния проснулась, но в ушах все еще стоял возмущенный звон, а щеки ощущали прикосновение скользящих по ним осколков, как будто все это переселилось из сна в ее подушку. Это чувство завораживало, порождало неосознанные желания, холодило. Юджиния не могла заставить себя повернуть голову.
Она лежала на спине, обратив глаза к потолку, и ждала, пока они привыкнут к отсутствию света. «Как хорошо было бы услышать смех, – подумала она. – Это могли бы смеяться дети, играя в коридоре». От одной этой мысли на душе стало теплее и спокойнее. Это была жизнь, обыденная, повседневная, без страхов, привидений, воспоминаний.
Юджиния включила лампу и посмотрела на часы. Почти час ночи, она поняла, дети крепко спят. Эта мысль потянула за собой другую: «Я не помолилась с ними, не подоткнула им одеял. Они легли спать под присмотром Прю, а я в это время лежала у себя в каюте и не существовала для остального мира. – От осознания этого пришло разочарование от абсолютной бесполезности, как будто она исчезла из собственной жизни. – Я совершенно пуста, как миска без воды, как поле после захода солнца».
Почему-то эти слова не опечалили ее, наоборот, развеселили; она почувствовала себя легкой, как воздух. Юджиния опустила ноги на пол и выпрыгнула из постели. «Я могу делать, что захочу», – решила она. В детстве ей хотелось сделаться невидимкой, полететь, видимой или невидимой, и стремительно проноситься над землей. Но это новое чувство не было связано с детскими воспоминаниями, детским желанием оторваться от земли.
Оно означало желание идти по земле, открыто и у всех на глазах, оно означало желание быть свободной в своем выборе, и, если стоять на месте, то только потому, что она сама решила так поступить.
Юджиния оглядела комнату и других ламп зажигать не стала. В ней заговорил бунтарь – и не без некоторой толики злорадства. «Если бы мы оказались сейчас в Филадельфии, я бы оделась, выскользнула из двери, наняла красивый экипаж и каталась до утра. Или исчезла из дома на один-два дня. Или пошла бы пешком, одна, совершенно одна по середине Честнат-стрит, и моя тень выросла бы больше афишных тумб, фонарных столбов. Когда я подойду к углу улицы, моя тень опередит меня, и встречный прохожий в испуге отпрянет назад. На голове у меня будет капюшон, сама я закутаюсь в пелерину, но я подниму руки, и одеяние мое спадет, и руки мои дотянутся до конца квартала, на всю длину вымощенной булыжником улицы. Я смогу обнять каждое спрятавшееся за ставнями окно».
ГЛАВА 22
Думая, что она единственный пассажир на «Альседо», бодрствующий в ранние часы двадцать первого октября, Юджиния ошибалась. В своей каюте, так и не переодевшись после ужина, не спал Огден Бекман. Он и не подумал зажигать лампы, но луна, прорываясь прыжками между большим и маленьким облачком, совершала через окна короткие набеги на каюту. На секунду молча сидевший в кресле Бекман выхватывался из темноты, как будто на него упал свет факела, потом луна перескакивала на пол, кровать, комод и, словно все это ей до смерти надоело, снова убегала из каюты. Когда в таком же стремительном воинственном темпе она возвращалась, то, перебросившись с лица Бекмана на руку или лакированный ботинок и не находя отзвука, она спешила умчаться к более отзывчивому клиенту.
«Шлюхи, все они шлюхи», – думал Бекман. Он сидел совершенно неподвижно, только ступня спазматически дергалась. По одной только ей известной причине луна никогда не обследовала этой ноги, возможно, ее отпугивал скрип лакированной кожи или возбужденное притопывание. Ступня Бекмана сердито отбивала чечетку, и луна вдруг вспоминала, что для визита есть места и получше.
«Шлюхи», – повторил Бекман. Он не мог определить точно, когда ему впервые пришло в голову, что Юджиния с Брауном любовники, но в это утро по пути на капитанский мостик, где он хотел посмотреть новые карты, его вдруг осенило, как громом ударило – что ему это было известно с самого начала. Сразу же он потерял всякий интерес к картам и пояснениям капитана Косби относительно заходов в порты и местоположения судна, как будто это был просто комариный писк. Пробыв для приличия еще некоторое время на мостике, Бекман дал отбой и вернулся к себе в каюту и затем провел там весь день, пытаясь поверить своему обманывающему его сердцу.
«Я хотел ее для себя», – повторял он, не переставая, однако, при этом испытывать совсем не то чувство, какое было у него в день отплытия из Африки, когда Юджинию, привязанную к носилкам и несчастную, как тонущий котенок, спешно доставили на борт, или в тот вечер в Порт-Саиде, когда Бекман почувствовал, что сексуальность Юджинии обволакивает его, как простыня в душную ночь. Это не взгляд, брошенный через стол, и не возможность слишком близко наклониться, чтобы посмотреть карты во время игры в пикет. Все это были игры-воображения, которыми он развлекал себя. Такие же, как опыт над собой, сколько дней он может обходиться без воды, или сможет ли проскакать на лошади еще пять миль, или сидение за рабочим столом, пока ноги не станут ледяными и не потеряют чувствительность. Все это трюки, которые должны были дать работу мозгу, пока он наблюдал и ждал, потому что Бекман никогда не расставался с мыслью, что Юджиния будет его, что после Борнео или Кореи, Порт-Артура или Кобе она не устоит, улыбнется и скажет: «Да».
– Да, – повторил Бекман. Он никак не мог побороть себя, и слово вырвалось у него само собой. Потом он произнес «шлюхи», но только громче, однако облегчения не наступило. Нервная чечетка, которую отбивали пальцы ног, шарканьем и стуком прогоняла мысль.
«Увидеть – значит поверить», – в конце концов объявил Бекман. Эта фраза возникла в комнате, будто ее произнес другой человек. То, на что надеялся Бекман, его мозг просчитал и нашел ошибочным. «Увидеть – еще не значит поверить, – говорил он себе. – Это может развеять, а не усилить страхи.
Но я займусь подглядыванием не ради себя. Я буду шпионить ради успеха путешествия, ради успеха нашей миссии. Интрижка с Брауном пустит под откос все, для чего мы работали. Создаст неуправляемую ситуацию, бросит псу под хвост месяцы подготовки».
Бекман повторял свою выдумку до тех пор, пока не стал в нее верить. Пока не убедил себя, что из каюты его выгнала и погнала по коридору в сторону трюма отнюдь не мысль, что он может увидеть Юджинию нагишом. Назад к своей собственной пустой постели его повлекло не желание разжечь воображение или подхлестнуть злобу. Он действовал исключительно в интересах экспедиции, бизнеса на Борнео, в интересах Турка и всего Экстельмовского треста.
Бекман внушал себе эту мысль, повторяя ее еще и еще, пока крадучись шел по темному коридору, а потом спускался по трапу, который ходил ходуном под тяжестью его тела, как будто канатный мостик, переброшенный через глубокую пропасть.