Потом Юджиния заставила себя посмотреть на гостей: на жирную, изумленную физиономию миссис Дюплесси, на доктора, на Уитни, даже набралась смелости взглянуть на лейтенанта Брауна и при этом сохранить свою лучшую парадную улыбку.
– Ну что же, надеюсь, у нас не пропал аппетит. Шеф обещал угостить нас сегодня на славу.
Когда она, наконец, добралась до своей каюты и весь этот жуткий ужин и вежливые «спокойной ночи» и «хорошего сна» были позади, Юджиния прошла через всю комнату. Она не стала зажигать ни одной лампы. Темнота действовала на нее успокаивающе, как и общество любивших ее людей. Прижавшись к стене, она стояла так тихо, словно сама стала частью стены. Потом прижалась лбом к холодному стеклу иллюминатора. Море было черным, и она смотрела, как корабль двигается вперед сквозь холодную атлантическую ночь. Ей хотелось плакать; она думала, что расплачется, но слезы не шли.
«Нужно было выйти на палубу, – подумала она, – но я боюсь. Боюсь, – что там может быть лейтенант Браун. Или еще кто-нибудь. Не обязательно лейтенант Браун. Все равно, кто-нибудь, кто мог видеть меня в таком состоянии. Просто он незнакомый человек, – рассуждала Юджиния, – вот почему я так стесняюсь. Я его не знаю.
Но я не унываю, – строго приказала она себе, – что угодно, только не унываю. Просто мне хотелось выйти на палубу, только и всего. Я хотела почувствовать, как ветер обдувает ноги. Я бы повернулась лицом прямо к шторму и открыла рот, и ни один человек ни за что не услышал бы меня. Ни Дюплесси, ни Уитни. Ни Бекман или кто-нибудь другой. Мои трудности с Джорджи – это мои трудности».
Юджиния подошла к письменному столику и вынула дневник, но слов, чтобы описать свои чувства, она не находила.
«Нам подали суп «Леди Керзон», чудное бланманже, глазированный лук в винном соусе… Джордж, бедняга, немного задержался, опять заработался допоздна, но его приход и поспешное ретирование не испортили праздника…»
На большее Юджинию не хватало. Думать о происшедшем она больше не будет. Вместо этого в памяти всплыли лакированные колеса фаэтона Джорджа. День ее свадьбы, 10 мая 1889 года. Черные колеса и лоснящиеся бока нового моргановского жеребца. Именно они внезапно вспомнились ей. Они, а не вальсы, раздававшиеся из-под тента, не племянница Джорджа, Сара, протягивающая ей украденную красную розу, не выходки мальчишек, не крики фотографов, не закрывавшая ее лицо вуаль, когда она кружилась, кружилась, кружилась.
Она видела именно колесо, черное колесо на подстриженной лужайке между тенями, отбрасываемыми сотнями облаченных в брюки ног. Там что-то было с тормозами экипажа, с которыми не разобрался Джордж. Поэтому они сидели и ждали, только-только поженившись, стесняясь и неуверенно поглядывая по сторонам, осыпаемые рисом и забрасываемые серпантином, пока, наконец, под громкий рев мужчин тормоза не были приведены в порядок. И сделал это Филип, неожиданно осознала Юджиния. «Филип, мой первый ухажер. Единственный парень, с которым я целовалась».
Юджиния подняла руку и посмотрела на свои пальцы. Сверкающее колесо на майской зеленой траве, каким удивительным оно казалось в тот весенний день четырнадцать лет тому назад, но было в этом что-то такое, что, казалось, напоминало о себе из прошлого, что-то исключительно важное, как будто кто-то шепчет: «Это. Ты никогда не должна забывать этот момент».
– Я чувствую что-то, – громко произнесла Юджиния, – но не позволю себе унывать.
Судно затихло, и Бекман, расположившись в кабинете Джорджа, сочинял сообщение Турку. Рядом навытяжку стоял стюард.
– Отнеси это в рубку, – проговорил Бекман, не глядя на стюарда. – Это должно быть получено в Нью-порте как можно раньше.
– Слушаюсь, сэр.
Когда стюард ушел, Бекман не вышел из-за стола. Все его внимание сосредоточилось на лежавшей перед ним бумаге. Вынув ручку, Бекман принялся писать более подробный отчет хозяину. Он был внимательный наблюдатель, от него не ускользнуло ничего из происшедшего на корабле. «Ну, и неплохой день выдался, – отметил про себя Бекман. – Совсем неплохой». Он помахал пером над чистым листом бумаги. Ему было приказано посылать доклады с каждой остановки, а также вести свой собственный судовой журнал. Турок любил быть в курсе дела. «Джордж за обедом напился», – начал писать Бекман.
«Начал пить до встречи со мной. Юджиния справилась с этим неплохо. Возможно, она окажется гораздо более ценной, чем считалось раньше. Проверял Брауна. Дал дальнейшие инструкции. Груз следует нормально».
Относительно наглого поведения Брауна упоминать не следует, решил Бекман. Это такая же проблема, как и всякая другая, и является всего лишь препятствием, которое необходимо устранить.
«Итак, наступает наша первая ночь, – подумал Бекман. – Наша счастливая компания. Путешествие будет приятным. Очень, очень приятным. – Он вытащил сигару, понюхал ее и срезал кончик. – Мне эти сигары нравятся, – решил он и улыбнулся, – и пусть Турок говорит что угодно. Это еще одна вещь, в которой мы с Джорджем сходимся».
«Альседо» шел сквозь ночь. Его машины вращали винты, огонь в топках поддерживал пар, а уголь питал огонь, и этот неумолимый ритм не ослабевал ни на минуту. Корабль шел и шел, и в полночь, и в час, и в два, и в четыре. Стюарды спали на своих койках, пассажиры покачивались в своих мягких постелях, и корабль нес их в сонное царство. Его лестницы вздыхали, шкафы стонали и охали, а гардеробы и двери всю ночь скулили и подвывали. «Альседо» ничего не слушал, он делал свое дело. Каким бы ни был этот корабль, утлым или надежным, никчемным или гордостью морей, он был единственным домом пассажиров. Их пристанищем, их кровом, их спасением. Защитой от скал и бурь, огня и супостата, средоточием власти, источником материнской заботы.
ГЛАВА 3
Что телеграфирует Бекман? Где они находятся, Карл?
Турок сидел, глубоко погрузившись в кресло, и обращался к сыну. В кабинете великого человека в Нью-порте было почти темно, свет шел только от умирающего в камине огня. Камин приказано было разжечь, чтобы согреть каменные стены комнаты, но к тому времени, когда Турок произнес эти слова, дрова прогорели и осталось всего несколько тлеющих угольков. Они мерцали в море золы и пепла, и в их свете не было ничего веселого или вдохновляющего. Высокие часы в углу шли беззвучно и вместе с глубоко посаженными в стену окнами, шторами цвета винной ягоды, столами, столиками, скамеечками для ног, подушечками и персидским ковром, раскинувшимся от стены до стены, создавали в комнате давящую атмосферу, ничем не нарушая напряженного молчания, царившего между присутствующими.
Карл! – повторил Турок. Но ответил ему Энсон, дворецкий:
– Прошли плавучий маяк «Амброз», сэр.
Карл, не успевший ответить, закрыл рот и уставился на то, что осталось от огня в камине. Свет падал только на одну половину его лица, и она ничем не выдавала его чувств.
Точно по курсу и по графику, – умильным ханжеским голосом продолжал Энсон, наклонившись к хозяину, чтобы кинуться исполнять любое его желание. – Подвезти глобус поближе, сэр? Зажечь лампы? Подложить дров?
Уже перевалило далеко за полночь, но верный Энсон не снимал накрахмаленной манишки и фрака, в котором руководил ужином. Ему было приказано ждать телеграммы и немедленно принести ее, никому не передоверяя это поручение. Это было простой формальностью, и Энсон это хорошо понимал: он достаточно долго прослужил Турку, чтобы самому разобраться в том, какие обязанности должен выполнять только он сам, лично, и о чем не должна знать прислуга.
– Нет, это все, Энсон. Можешь идти.
– Сэр. – Дворецкий покинул комнату с таким же скованным видом, с каким уходит от генерала адъютант, надеющийся продвинуться по службе. В какой-то момент показалось, что сейчас он щелкнет каблуками и наклонит голову и только потом повернется закрыть за собой двери, ведущие во внутреннее святилище Турка. Проведя всю жизнь на службе у одной семьи, Энсон возгордился: состарившись в домах Турка, он считал себя приобщенным к царскому дому. Пока в доме чувствуется жесткая рука Энсона, хозяину нечего беспокоиться о неуправляемых слугах. Не было ни единого лакея, горничной, младшего конюха или помощника садовника, которые бы до смерти не боялись его.