– Знаете, что я сегодня вообразила, лейтенант? – спросила она, подставив лицо солнцу. – Я вообразила, будто океан – это танцевальная площадка. Вся из белого и зеленого мрамора, на котором можно танцевать целыми днями. Вам никогда такое не приходило в голову?
Миссис Дюплесси (младшая из пресловутой парочки, перемывавшей кости Юджинии) сидела в библиотеке и крошечными кусочками откусывала способствующий пищеварению бисквит, который стянула со стола во время чая. Ей хотелось съесть и пралине, которое ей также удалось прихватить, но она не могла решиться. Все-таки талия у нее где-то шестьдесят-семьдесят дюймов.
«И от Густава определенно никакого толка, – с горечью заметила она. – Он наверху блаженства! С головой ушел во все эти детские игры! Можно подумать, что меня и на свете не существует! С таким же успехом я могла бы сидеть в Филадельфии!»
Миссис Дюплесси глубоко, драматично вздохнула, покопалась в редикюле, в котором держала вышивание, и нашла пралине. «Ну и пусть, – подумала она, – не все ли равно, какой я умру. Закончу пралине, начну миндальное печенье, – решила миссис Дюплесси, выудив его из другой сумочки. Ей не хотелось, чтобы ее поймали с таким количеством сладостей, и она прятала их в двух разных сумках. – Главное, чтобы не увидела эта рысь, маленькая хищница, мистрис Джинкс со своими подозрительными, ничего не пропускающими глазками. Что за абсурдное уменьшительное имя,[10] совсем не к месту». С этой мыслью гранд-дама прекратила свои размышления о Джинкс. В ее понимании, быть не к месту хуже, чем умереть.
«Дражайшая Маргарет», – начала писать своей сестре письмо миссис Дюплесси. Почерк у нее был неразборчивый, но ровный, однако при ближайшем рассмотрении оказывалось, что слова бегут по странице крупными прямыми строчками и несомненно весьма решительно:
«Слава Богу, я пережила первую ночь. Думала, что не переживу. Мистер Экстельм утверждал, что погода великолепная, но корабль ужасно качало, даже когда не было видно ни одной волны.
Конечно, ты должна знать, что первый вечер (он) вел себя совершенно никуда не годно, и я почти прониклась сочувствием к миссис Э. и детям, но тут младший мальчик испортил весь ужин. Боже мой, играть за столом! Что можно к этому добавить? Его следовало бы выпороть, но, конечно же, ты знаешь, эта мать чересчур потворствует шалостям.
(Он) после этого стал образцом благопристойности. Я и не сомневалась, что так и будет. Великолепный хозяин дома, хотя мы очень мало видим его. Думаю, он очень много работает.
(Его) внимание к бизнесу, наверное, требует много сил. Случайный срыв нельзя не простить».
Миссис Дюплесси сгорбилась над столом, уставившись в окно. Съедено последнее миндальное печенье, а чай, который она принесла с собой, превратился в мутную желтую лужицу на дне чашки. «Не позвонить ли, чтобы принесли еще чаю? – раздумывала она, потом напомнила себе: – Густав говорит, что есть между приемами пищи вредно для здоровья. А он всегда обнаруживает мои маленькие слабости».
Миссис Дюплесси с сожалением глянула на крошки, обсыпавшие ее необъятную грудь. Попытавшись безуспешно отряхнуть следы сахара, кокоса и ореха-пекана, она снова взялась за перо.
«И хотя я не сказала бы об этом никому на свете, кроме тебя, дорогая Маргарет, у меня появилось крошечное, совсем крошечное подозрение. Сейчас я не буду рассказывать. Как перед Богом, скажу, что я последний на свете человек, который хотел бы разносить сплетни.
Вполне понятно, что такое замкнутое пространство, как наше, не может не создавать некоторых неестественных дружеских связей и неприязней. Не все могут быть благословлены, дорогая Маргарет, как ты, я и святая душа доктор, нашим внутренним миром, покоем и святостью.
Скажу только, что надеюсь, что миссис Э. отдает себе отчет в том, что она делает. Ведь у нее есть все, что только можно пожелать в этом мире, а ее муж ведет себя так, как большинство мужчин. Все мы знаем, что должны вести угодные Богу жизни, невзирая на обузу, которую взваливают на нас наши мужья.
О своем муже я, конечно же, не говорю.
Скоро мы прибудем на Мадейру, и я попытаюсь найти тебе тонкие кружева, хотя доктор рассказывал, что женщины, которые их плетут, слепнут от такой работы.
Это страшно трагично, но жизнь продолжается. Жизнь продолжается.
Как всегда, остаюсь твоей любящей сестрой.
Джейн».
ГЛАВА 4
В половине третьего 23 июля ленч уже подходил к концу, во всяком случае та его часть, когда к столу подают основные блюда. На столе остались несколько полупустых креманок со взбитыми сливками, серебряная корзинка с миндальными меренгами и лимонным печеньем «Дамские пальчики», блюда с тортами и пирожными, поднос с фруктами и сырами, чашки для мытья пальцев, различные стаканы для воды и бокалы для вина и бесчисленные предметы столового серебра: ложка для этого, ложка для того, вилка для фруктов, вилка для сыра, вилка для торта, не говоря уже о ножах. Генри думал, что ленчу не будет конца. По его подсчетам, он шестнадцать раз поднимал салфетку мастера Поля. Он не был приставлен к мисс Джинкс – это была обязанность молодого Робертсона (лакея-практиканта Робертсона, если быть точным в определениях), но Генри видел, как тот бегал за свежими салфетками не меньшее число раз. По крайней мере, это несколько утешало. Даже великим и могущественным приходится нагибаться за салфетками, упавшими на пол.
Генри посмотрел в другой конец салона, чтобы понять, не чувствуют ли другие гости такого же раздражения, но встретил одинаковые каменные выражения лиц. Можно было подумать, будто это гипсовые святые, которых расставили за каждым стулом. Белые, застегнутые до горла куртки, белые накрахмаленные манжеты, белые перчатки, белые воротнички с отворотами уголком – соответствующие лица – они совсем не походили на реальных людей. Если даже они и считали, сколько осталось заварного крема на блюдцах, но натренированным глазам ничего нельзя было прочитать.
Генри вздохнул (только в мечтах) и сдержал зевоту, от которой засвербило глубоко в глотке. «С шести утра, – пожаловался он сам себе, – до конца ужина, во сколько бы это ни было, или пока не кончатся развлечения и игры в салонах или на палубе: в кольца, в шахматы (коробки с шахматами вытаскиваются, потом разбрасываются фигуры, и про них забывают), в «призраки», трик-трак, не говоря уже о перетаскивании неуклюжих палубных кресел! Чего же удивляться, что меня одолевает зевота. Принеси это. Достань то. Вверх. Вниз. Сто раз в день на кухню и обратно».
– Подвинь вперед самую чуточку. – (Самые сварливые и самые настойчивые требования исходили от миссис Дюплесси.) – Нет, это слишком далеко! Теперь ноги открыты солнцу! Я же ясно сказала, самую чуточку, или нет? Может быть, это для тебя слишком сложное слово…
Каждый день Генри старался делать все так, чтобы только она не скулила и не хныкала, но это было трудно.
– Что это за чай, стюард, холодный, как лед! Когда я просила свежую чашку, я имела в виду вовсе не чистую чашку и не тот же старый чай. Сбегай на кухню и принеси другой…
«Но хоть миссис Экстельм – приятная дама, – решил Генри. – Знает меня по имени, во всяком случае, не гоняет слишком много туда-сюда. Даже встает и сама наливает себе, когда утром подаю на палубу бульон с гренками. Дети тоже ничего, если подумать, особенно когда они не за столом».
Генри вернулся к звону стаканов и звяканью ложек о почти опустевшие фарфоровые тарелки. Это был легкий ненавязчивый гомон, как будто белочки устраиваются на богатом листьями дереве, – звук какой-то далекий, летний и был бы вдвойне приятнее, если бы не нужно было стоять на уставших ногах. Он был бы очень, очень приятный.