Ничего больше не было сказано. Ничего больше сказать было нельзя. Вернувшись с приема, почетные гости улеглись в свои постели и скоро заснули, как дети, все еще двигаясь в ритме запомнившегося танца, поднимаясь и падая, падая, падая.
А в это время за много тысяч миль, в море Сулу, вблизи острова Таблас, в восьми часах ходу до гавани Манилы, в каюте парохода компании «Пасифик и Ориент», следовавшего рейсом из залива Сан-Франциско очередной душный день, страдал, задыхаясь от нехватки воздуха, достопочтенный Николас Пейн, отец Юджинии.
Однако этот день отличался от всех предыдущих. Судну предстояло провести в море последнюю ночь перед заходом в порт. Завтра длительный транстихоокеанский переход закончится. Завтра они должны прибыть на Филиппинские острова. Пейн решил использовать оставшиеся часы с пользой для дела. Он стал запаковывать в ящик свои любимые книги.
Риджуэй, «проклятый Риджуэй», как называл достопочтенный Николас костлявого страшилище-блондина, секретаря, которого прислал ему Турок Экстельм, уже проглядел письма старика, его бумаги, с любовью перелистываемые им страницы «Лондон таймс» и клочки, на которых достопочтенный Николас одному ему понятными закорючками делал для себя заметки.
Риджуэй, «проклятый Риджуэй», потряхивая своими желтыми лохмами, почесал безволосый подбородок и со всей наглостью, на какую только был способен, предложил выкинуть за ненадобностью все эти пожелтевшие бумажки.
– …не вижу проку хранить их, сэр, если хотите знать мое мнение, – сказал он, благоухая одеколоном, которым не поскупился полить себя.
Но достопочтенный Николас закричал тогда:
– Я не просил вас, щенок вы этакий! Мы не в Филадельфии. Оставьте меня в покое!
«И вот, – подумал Пейн, – я наконец-то один, в восхитительном, самом благословенном одиночестве, с книгами, которые должны стать моей поддержкой и опорой в ближайшие несколько месяцев палящей жары».
Достопочтенный Николас с величайшим почтением взял в руки тоненький сборничек Ричарда Хоуни «Морской цыган». Он на мгновение задумался, формулируя определение действительно одной из величайших мировых поэм:
«Острова желаний»– вот куда они направляются… И все это благодаря щедротам мистера Мартина Экстельма Старшего, «Турка».
– «Острова желаний», – произнес вслух достопочтенный Николас и положил книгу в ящик рядом с экземпляром «Размышлений» Марка Аврелия. «Завтра не будет времени, – подумал он, – предстоит встреча с помощником губернатора Тафта и вообще… нужно будет привести себя в порядок… Предстоит обосноваться на новом месте… Хорошо снова оказаться в упряжке», – решил Пейн, обводя глазами кавардак, царивший в каюте.
«Да, но куда подевалась эта маленькая записка Мартину Экстельму? – вспомнил он. – Куда я мог ее?..»
Пейн заглянул в ящик, потом поглядел на крышку комода, поискал на по-солдатски заправленной, безликой постели. «Уж эти мне малайцы или филиппинцы, – с теплом подумал он. – Стоит их только научить, они всегда, как охотничья собака, всегда готовы выполнять приказ… Куропатка в ягдташе или хорошо заправленная постель… В общем, никакой разницы… По существу… Стой, стой, стой, я ведь не об этом…» – Пейн медленно вернулся к настоящему.
– Риджуэй! – внезапно заорал он. – Риджуэй! Риджуэй, мне нужно…
Но за дверью ничто не нарушило тишины, никто не спешил откликнуться на его крик; Пейн послушал минуту, две, пять.
– Черт, – произнес он с усталым вздохом. – Нужно научить мальчишку хорошим манерам. Нужно показать ему, кто здесь босс. Мы же не в Филадельфии.
С этими словами он перевернул весь ящик вверх дном, и его содержимое рассыпалось по всему полу, а Пейн принялся перебирать вывалившиеся вещи, чтобы найти то, значение чего он уже позабыл, ибо не годится, нет, совершенно не годится, если заметят, что он рассеянный или несобранный человек.
ГЛАВА 7
Юджинии снилось, что она едет в четырехколесной повозке, на сиденье на высоких пружинах, повозка трясется и стонет на разболтанных деревянных колесах, а со всех сторон пылают пожары: горят дома, горят амбары, горят сараи, тростниковые и соломенные крыши, и стога сухого сена вспыхивают от искр и охватываются языками пламени.
Она знала, что это чума, они бегут от чумы, она с детьми спасается из горящего города, а кругом глухая ночь. Она не знала, какой это год: тысяча триста какой-то, тысяча четыреста какой-то. А место? Она не помнила: Дрезден? Тулон? Э-ла-Шапелье? Впрочем, место не играет роли.
– Колечко вокруг розовой… – задыхаясь, запела она, – …пепел., пепел, мы все опали…
Розовые кольца на беленьких тельцах ее детей: 1412 год. Одна тысяча четыреста двенадцатый год от рождества Христова.
Одно время повозкой управлял возница, угрюмый крестьянин с широкой, пропотевшей спиной, который все время молчал, а только так широко расставил ноги в тяжелых башмаках на планке для ног, что Юджинии некуда было поставить свои ноги. Тело возницы было распаренным, горячим и пахло паленой шкурой и волосами. Он ругал дряхлую клячу, и у него дрожали, как от рыданий, плечи.
Дети лежали кое-как в повозке, укрытые черным бархатным плащом. Уложив их, Юджиния прикрыла их грязной соломой, чтобы никто не разглядел дорогого плаща или подбитого горностаем капюшона. Набрасывая на детей солому, она страшно боялась, что их выдаст капюшон, потому что могут позариться на мех. Будет ли он виден? Не найдут ли детей? После того как прошло, по ее расчетам, довольно много времени, часы, а не секунды, она решила не прятать капюшона – эту последнюю память об ее прошлой жизни. Она погладила три маленькие головки и сказала: «Я люблю вас. Лежите тихо-тихо».
И они поехали.
Юджиния вся была в черном. Она видела себя очень отчетливо, как будто часть ее сидела на дереве и оттуда смотрела на происходящее. С ног до головы она была укутана в вонючую грязную мешковину. Возможно, она была мужчиной, а может быть, женщиной, призраком или самой смертью. Юджиния покрепче обхватила себя руками и уставилась на башмаки возницы. Это были отличные башмаки из телячьей кожи, зеленые, с длинными красными языками. Она подумала: откуда у него такие башмаки?
Потом возница пропал, и Юджиния сама стегала измученную лошадь. Они мчались по булыжникам, и на них кричали грабители, врывавшиеся через дымящиеся двери в обгоревшие дома.
Грабители были женщинами, или мужчинами, или детьми, или всеми одновременно, и все они были исчадием зла, какого Юджиния в жизни не видела. Когда они кидались в огонь, взметались их волосы и одежды, они орали друг на друга и размахивали похожими на крылья летучих мышей руками; наклонив голову набок, они кричали на лошадь и на Юджинию. Слова падали из сгустившегося воздуха, как пепел и сажа, но это все-таки были слова. С каждым отпущенным в ее адрес ругательством Юджиния с детьми оказывалась все дальше и дальше от города, от дома.
Лошадь споткнулась, но тут же выправилась. Оглобли хлопнули ее по ребрам, ее бока покрывали гноящиеся язвы, кровоточащие раны, натертые упряжью или нанесенные кнутом, но у Юджинии не было никакой жалости к лошади. Она хлестала ее вожжами и грубо ругалась, как перед этим возница. А ее дети? Они спят? Плачут? Прижались головками друг к другу под плащом? Да живы ли они?
Юджиния с детьми подъезжают все ближе и ближе, воздух становится свежее, расступаются горящие дома. Замелькали поля, потом леса. Они въехали в лес, прохладный и влажный, пахнущий сосновой корой, безопасностью и безмерным покоем, и Юджиния подумала: «О, скоро мы будем там».
Внезапно с деревьев посыпались люди, они полились с сучковатых ветвей, как гадкая рвота, как ядовито-зеленая желчь. На головах у них были капюшоны, в руках факелы, они окружили повозку. Юджинию сбросили на землю, детей швырнули на мягкий мох, легкую, хрупкую повозку перевернули. Зажатая длинными оглоблями лошадь оказалась беспомощной и рухнула на свою слабую старую спину, продолжая передвигать в воздухе слабыми ногами, словно еще несколько шагов, всего несколько шагов, и она будет в безопасности.