С утра пролетарский железный полк ведет бой за станицу и с утра не может продвинуться дальше канавки.
Кадеты попались отборные марковцы, офицеры, призовые стрелки.
Чуть высунется из канавки неосторожная голова – хлоп, и тычется голова в землю, а меж глаз кровоточит круглая дырка.
Устали красноармейцы, измучились, голодны и яростны, и вокруг слипшихся губ у каждого резкая складка суровой злобы.
– Никак его не возьмешь!
– Сволочи!
– С хланга обойтить!
– Сказал! С хланга! По ровному полю? Ночи нужно дождаться.
– Гляди! Антошку убило!
– А було б тоби сказыться, холера твоей матери! Так же лежит, прижимая винтовку к плечу, Антошка, но по-особенному вяло распущенному телу знают другие, что Антошка больше не встанет.
– Ах, разъязви твою бабку! На штык бы! Кадет штыка не любит.
– Дойди до штыка! Кишки по дороге оставишь!
– Антилерию надоть!
За плотиной начинает, задыхаясь, плевать горячим ливнем пулемет.
По сухой целине дороги дрожит белая струйка пыли и ползет ближе к канавке, и у лежащих расширяются глаза, следя за страшной, приближающейся струйкой, и еще плотнее вжимаются в землю тела.
Позади цепи, за плоским курганчиком, лежит Гулявин с помощником.
Давно ушли из памяти совнархоз, инструкции, Инна Владимировна.
И опять просторы. Ветер. Воля. Простое и нужное дело.
И нет ни томления, ни скуки, ни смятенности.
Родным звуком свистят свинцовые пчелы.
Только полк уже не тот, не свой матросский.
Повыбивали матросов, поредела фабричная первая гвардия.
И на смену уже растет в гудящих телефонными и телеграфными зовами, кричащих миру листами газет и плакатов городах новая сила – Красная Армия.
Фабрики и заводы, профсоюзы и парткомы бросают в огненные жерла фронтов самое молодое, самое крепкое, самое пламенное.
Хороши ребята в гулявинском полку, да только обучены мало.
Еле с винтовкой управляются, а кадеты трехлинейкой, как портной иглой, орудуют.
И Строева нет. А лежит рядом с Гулявиным новый помощник.
Фамилия у помощника чудная – Няга, а сам еще чуднее фамилии.
Лицо с одной стороны пухлое и короткое, с другой – худое и длинное, как лошадиная морда.
Когда взглянуть слева на помощника, кажется, что Няга – человек веселый: и сложением крепок, и жизнью доволен, а справа – лицо постное и выражение навеки обиженное.
И даже глаза у Няги разнокалиберные. Когда смотрит Гулявин в глаза помощнику, вспоминается всегда картина Соломона Канторовича.
Один глаз, левый, золотистый, ухарский, на солнце огнем поблескивает, а правый – мутно-серый, неживой и бельмом еще затянут.
Сосет всегда Няга короткую носогрейку с махоркой. Косится на него Гулявин. Как это такого человека сделали? Не иначе, как в два приема.
– Эй, желтоглазый! Плохо дело что-то!
И отвечает Няга голосом как из пустой бочки!
– Нехай! К вечеру одужаем!
И опять трубку сосет.
Ходит Няга всегда в широкополой зеленой фетровой шляпе, хохлацких желтых чёботах с подковками, плисовых шароварах и чесучовом пиджаке.
А главная гордость у него – золотые часы с цепью дутой, в полвершка толщины и в аршин длиною. А на цепи брелоков полсотни и все с неприличными картинками.
– С буржуя снял, – говорит, – у Кыиви.
И чтоб всегда часы на виду были, носит Няга поверх синей косоворотки с вышитыми крестиками передом шелковый фрачный серый жилет, поперек худого живота и по жилету двумя гирляндами цепь болтается.
Чисто линейный корабль на якоре.
Но храбрости Няга замечательной и в атаки ходит, как за кашей.
Встанет в саженный рост, шляпу на лоб нахлобучит, карабин под мышку и идет с трубкой в зубах.
Идет и духовные стихи распевает – про Алексея божьего человека или про грешника и монаха и никогда шагу не прибавит, не пригнется, а ровно загребает землю сапожищами.
И когда завидят кадеты в цепи такую фигуру – до того нервничать начинают, что никак в Нягу попасть не могут.
Пулемет с плотины все стрекочет. Няга поворачивает голову и лениво рычит:
– Бида буде! Бачь: за млыном гармату ставлять!
За ветряной мельницей, слева от станицы, копошатся в золотом хлебе люди и лошади, и еще не успевает Гулявин как следует навести бинокль, как жарким снежком вспухает над цепью первая шрапнель.
Гулявин ругается и сует в рот свисток.
Дребезжит захлебывающаяся трель, и поодиночке начинают отползать люди сквозь густую пшеницу, назад, к курганчику.
– Отходить! Против рожна не пойдешь! Жалко Гулявину. С матросами не пошел бы назад. Пушку и ту забрали бы.
А тут хороший молодняк, но не обстрелянный еще. Оттягиваются цепи. Умолкает грохот с плотины и от мельницы.
Кадеты не преследуют. Им в станице хорошо и сытно. А железный полк дотягивается до обоза, строится в отдельную колонну и уныло ползет назад, к оставленному вчера хутору.
Но на загибе дороги из маленькой балочки карьером вылетает офицерская кавалерия. Блестят на солнце шашки. Едва успевает Гулявин рассьшать цепь:
– Цыц! Не стрелять до команды! Залпами! Уже близко летят лошади и пригнувшиеся к седлам всадники.
– Р-рота… пли!
Дергается воздух от неровного залпа. Второй, третий.
Закувыркались лошади, и люди забились в пыли.
Не выдержала конница, повернула и понеслась назад.
А Няга на ноги вскочил – и кукиш вдогонку.
– Кишка тонка? Н-на дулю, шибеники! Бьются на поле и ржут раненые лошади, молчаливо лежат, стонут и пытаются приподняться люди.
– Тащи сюда.
Бегут красноармейцы по полю. Хлопают одиночные выстрелы.
– Не трогать! Веди на допрос! Привели четверых. Три молоденьких офицерика и долговязый, сухопарый ротмистр с сивыми усами.
Все целехоньки, только ушиблись, слетев с лошадей. Смотрит Василий, наганом помахивает.
– Здравия желаю, ваши благородия! Как живете-можете?
Трясутся молодые, зубами стучат. А ротмистр исподлобья спокойно глядит, и такая усмешечка ядовитая. Заядлый человек – сразу видно.
– Какой части?
– Конного генерала Маркова офицерского дивизиона.
– Сколько ваших в станице? Да не врать, а то! – и ткнул наганом.
Пожал ротмистр плечами.
– На это мне плевать! А врать незачем. Наших больше, чем ваших. Тысячи полторы будет!
– Артиллерии сколько?
– Одна конная батарея.
Задумался Гулявин, потом рукой повел.
– В расход!
Самый молоденький затрясся, заплакал-и на колени перед Василием:
– Товарищ дорогой, голубчик, пощадите!.. Не убивайте. Больше не буду!.. Мама у меня! Не вынесет!
Поморщился Василий. Офицер, а ревет, как девка.
– А когда в драку лез, о матери думал? Нечего слюни распускать! Вша ползучая! Убрать!
Схватили офицерика, потащили, а он отбивается, кричит.
И вдруг ротмистр на него зверем:
– Молчать! Стыдно! Сопляк! Вы офицерского звания недостойны!
Потом повернулся к Гулявину'
– Эй, ты, большевистский Фош! Подыхать на сухой живот тошно. Дай самогону глотку промочить! Усмехнулся Гулявин.
– Эй, братва! У кого самогон есть? Причасти его благородие!
Вынул один красноармеец фляжку, отвинтил пробку, налил хлебного.
– Пей, кадет, за тот свет!
А ротмистр выбил размахом руки чарочку и голосом, дрогнувшим от злобной обиды, сказал:
– У, сквалыги! Старому кавалеристу перед смертью наперсток? Подавитесь!
Занятно стало Гулявину. Лихой парень. И приказал ближайшему красноармейцу.
– А ну, братишка, слетай в обоз к каптеру! Скажи, что я приказал бутылку спирту дать.
Собрались все кругом, принесли бутылку. Вылил Гулявин в ведерко, разбавил водой, достал свою кружку.
– Хлещи, язви тебя в душу, чтоб господу на том свете на меня не скулил! Я человек щедрый!