- С неделю уже, - беззвучно ответила она.
У доктора трубка, которой он меня выслушивал, вылетела из рук.
- И вы только сейчас вызвали врача?
Мама до хруста сжала пальцы и прикусила губу. Глаза у нее стали глубокими и сухими.
Доктор переглянулся с учительницей, она кивнула. Тогда он в упор посмотрел на маму и беспощадно сказал:
- На кого вы надеялись? Учтите, если мальчишка останется калекой, виноваты в этом будете только вы. - Он повернулся к санитарам: - Возьмите мальчика.
Я потерял сознание.
Меня разбил паралич, отнялись и руки, и ноги.
Когда я лежал в больнице, мама приходила ко мне каждое воскресенье. Мне было очень плохо, но я видел, что ей еще хуже, и бодрился, как только мог. Она осунулась, возле глаз и в уголках губ у нее добавилось морщинок. И мне до слез было жалко ее, сгорбленную, в черном платочке, узлом завязанном под подбородком, и в эти минуты я ненавидел старого толстого доктора, который несколькими словами пригнул ее плечи так низко, что она никак не могла выпрямиться.
Через две-три недели у меня начали оживать руки. Мама гладила меня по тонким пальцам и беззвучно плакала.
- Поправляйся, сынок, - шептала она. - Все братья и сестры наши днем и ночью за тебя молятся.
Я кивал головой, чтобы не огорчать мать, хотя в душе больше верил в сердитого старого доктора с его лекарствами, чем в маминых «сестер» и «братьев», которые за меня молились.
Еще тогда она хотела забрать меня из больницы. Я слышал, как в коридоре она шепотом долго уговаривала нашего доктора, но он не отдал меня.
Мать ушла, а доктор долго еще не мог успокоиться.
- Фанатичка, - бормотал он, меряя палату маленькими быстрыми шагами. - Какая фанатичка! И откуда только берутся такие люди…
Тогда еще я не понимал этого слова - «фанатичка».
Когда я лежал в больнице в Москве, а затем в санатории, мама иногда приезжала ко мне. Писала она мне часто. Письма были длинные, от них у меня начинало покалывать в горле. Эти письма - все до одного, двадцать семь штук - лежат в чемодане под моей кроватью. Когда мама уходит, я иногда перечитываю их. Многие письма написаны карандашом, буквы на них стерлись и стали почти незаметны, но все равно нет слова, которое я не мог бы прочитать. Эти письма - мое самое большое сокровище, потому что, как там ни говори, а я очень люблю свою маму. Ведь ей так тяжело со мной…
…Из санатория в Минск я уехал охотно. Откровенно говоря, там мне порядком надоело. Но сейчас я думаю, что лучше бы все-таки меня оттуда не отпускали. Тогда, может, через несколько лет я сыграл бы с рыжим в футбол. А так - вылечит меня профессор Сокольский или нет?..
На кухне мама сердито гремит кастрюлями. Вечером она снова уйдет с дядей Петей. И я останусь один. Я и тополь, который шумит сейчас за окном на ветру.
МОЙ ПАПА.
ТЕТКА СЕРАФИМА
О папе я могу рассказать очень мало. Я помню, как он водил меня за руку в детский сад. Он был большой и кудрявый и, когда у нас собирались гости, пел и играл на гитаре. Пел прямо как артист.
Он был шофером и часто уезжал в далекие рейсы. Надолго. Тогда по вечерам мама тихонько плакала. И мне было непонятно, что такой большой папа может обижать такую маленькую маму. И еще: почему она обижается, ведь у папы такая работа.
В последний раз он уехал, когда мне было лет семь. Больше я его не видел. Мама сказала, что он уехал в другой город. С тех пор мы говорили о нем все реже и реже. А когда я спрашивал, мама сердилась и плакала. Тогда я перестал спрашивать - не хотелось ее расстраивать.
Когда мама первый раз приехала ко мне в санаторий, она сказала, что папа умер. Простудился, заболел и умер. И мы плакали с нею вместе. Папа хорошо пел песни и играл на гитаре. А когда приезжал, привозил мне иногда машины, книги с рисунками, всякие инструменты. И мне его было очень жалко. Потому что я уже видел, как умирают.
Едва мы вернулись в Минск, к нам пришла тетка Серафима, наша бывшая соседка. Она меня помнила еще «во-от такусеньким». Мама побежала в магазин за угощением, а пока она бегала, тетка Серафима, поохав над моей болезнью («Так, значит, совсем-совсем ходить не можешь?»), по секрету («Только чур - маме ни слова!») рассказала мне, что папа мой совсем не умер, а просто ушел от нас, а мама это от меня скрывает. Она сидела возле меня, сложив на коленях пухлые руки с короткими и толстыми, как сардельки, пальцами, и говорила протяжно и ласково, а я лежал и думал: зачем она мне все это рассказывает? И вспоминал сад тетки Серафимы. Сад был огорожен высоченным забором, утыканным гвоздями, а вдоль забора по проволоке лениво бродил бульдог, бренча длинной цепью. У бульдога был добродушный вид и мертвая хватка. Однажды он чуть не загрыз насмерть Костю Ястребова, моего дружка, который перемахнул через забор, чтобы забрать наш мяч. Мы знали: если мяч не забрать, больше нам его никогда не увидеть. А уж чтобы яблоко или там клубничку сорвать в саду у тетки Серафимы - таким подвигом не могли похвастать даже самые отчаянные мальчишки с нашей улицы.