Выбрать главу

Но он сразу и утратил всякое стремление вырваться, сразу смирился с неотвратимым, как-то ссутулился, потускнел и съежился, стал покорным и совсем незаметным, потеряв мигом всю накопленную за долгие годы жизни представительность.

Впрочем, наверное, он правильно сделал, ведь если бы у этих бывших живых людей была хоть ничтожная возможность выбора, что бы их загнало в эту единую для всех шеренгу, что заставило бы с явным нетерпением ждать чуть более или чуть менее ужасную расплату за свою беззаботную, безответственную и безоглядную жизнь.

Просто, наверное, это последняя человеческая общность, куда, по всей видимости, уже приняли Владлена Сергеевича, была так удивительно устроена, как бы коротко замкнута сама на себя, что любой приближавшийся к ней уже не мог ее покинуть, а кроме того, и другим не давал пути к отступлению.

Если пораскинуть мозгами, такие человеческие общности, может, и не столь отчетливо выраженные, то и дело возникают и в жизни. Одни возникают сами по себе или создаются некоей организующей силой, другие в этот момент самопроизвольно, опять же под воздействием внешнего фактора, распадаются без следа. Тоже своего рода диалектика, везде она, родимая, действует, куда ни кинься.

Словом, стал Владлен Сергеевич безропотно ждать своей участи и даже, как и большинство здесь, стал все сильнее желать, чтобы неизбежное свершилось скорее. То и дело вспыхивала наверху красная лампочка, то и дело приотворялась дверь, впуская очередного, так сказать, посетителя, но очередь не убывала. Не убывала и не росла, по-видимому, ее механизм был отлажен очень хорошо и действовал с безупречной ритмичностью.

Самосейкин уже и думать забыл о коттеджике, там, очевидно, размещался обслуживающий персонал местного потустороннего учреждения, невидимого за дверью, в состав которого наверняка закрыт путь простым смертным. От нечего делать, чтобы скрасить как-то томительное ожидание, Владлен Сергеевич принялся, стараясь сохранить на лице равнодушие, разглядывать вновь прибывающих, поскольку тех, кто стоял впереди него, он уже разглядел и потерял к ним интерес.

То есть вы, читатель, уже заметили, что опять в безбрежном массиве тоски смертной, охватившей было видного общественного деятеля, стали появляться маленькие, но быстро расширяющиеся бреши. Так, очевидно, сам Господь устроил людей, чтобы они не слишком часто помирали от разрыва сердца, так устроил, чтобы всегда даже самая черная безысходность не могла быть абсолютно черной.

А дальше - больше. Стал Самосейкин прислушиваться к льющейся в этом мире отовсюду музыке, пытаясь от скуки различить в ней знакомые места. Но как не было среди вновь прибывающих знакомых видных общественных деятелей, с которыми можно было бы поговорить по душам, посочувствовать друг дружке, так и не попадалось в этой бесконечной мелодии знакомых сочетаний звуков. Было сверлящее ощущение похожести на что-то известное, но это ощущение не переходило в уверенность. Да и не ждал какой бы то ни было уверенности Владлен Сергеевич, он уже осознал, что в этой бесконечной неопределенной похожести состоит одна из особенностей здешнего мира. А стоило ли с ней разбираться или же просто привыкать к ней - тоже ведь ясности не было.

Крики грешников между тем доносились из-за дверей все громче, все отчетливей. Но они не леденили кровь, не сжимали сердце тисками ужаса. И не потому, что не было в том, что называлось теперь бывшим общественным деятелем Самосейкиным, ни сердца, ни крови, а потому, что просто-напросто не казалось, будто где-то рядом вопят люди от нестерпимой боли. Уж как-то очень лениво, без энтузиазма, что ли, без подъема они вопили. Как-то невзаправду вопили невидимые грешники. Но, с другой стороны, какие-то уж очень продуманные, можно сказать, изящные конструкции строили эти несчастные из ругательных слов. Человек, орущий от дикой, безумной боли, а именно таковая бывает даже при незначительных, моментальных ожогах, пожалуй, не способен на это. Ему, хоть что тут говори, не до изяществ.

И обнадеживающе думалось Владлену Сергеевичу, что, может быть, "не так страшен черт, как его малюют", может быть, человеку бестелесному всякая кипящая вода и даже смола - просто "тьфу" и все. Может быть, если эта пытка продолжается десять тысяч лет кряду, то она уже становится и не пыткой, а чем-нибудь вроде надоевшего до чертиков культурно-массового мероприятия, от которого никак не отвертишься, пока оно не кончится само собой. Иначе откуда бы такая явственная скука в голосах истязаемых, такая отточенность и отшлифованность текста?

То есть как мы видим, через совсем непродолжительное время разрывы в объявшей Владлена Сергеевича тоске стали весьма значительными, сравнимыми с нею самой.

"Кстати, откуда такие сроки? - вдруг возмущенно подумалось бывшему общественному деятелю, - что это за варварские сроки - десять тысяч лет?! Ведь что-то должно стимулировать желание грешника исправиться! А разве такие бесконечные сроки стимулируют примерное поведение? Что они там, с ума посходили?! А сам Господь наш всемилостивый, наверное, и не в курсе?! Положился на помощников, как это часто бывает, а они и рады стараться, накрутили сверх всякой меры! Знаем мы таких помощничков, которые любое правильное и мудрое решение доводят до полного абсурда, до самого позорного и махрового идиотизма, а в случае чего остаются ни при чем.

Нет, вы только подумайте: десять тысяч лет! Ну, понятно, здесь иные масштабы, иные ресурсы времени, но должен же быть какой-то предел!"

Бессильный и праведный гнев клокотал внутри грешника Само-сейкина (да, вот уже и гнев!), но внешне он оставался совершенно спокойным, унылым и равнодушным, как и большинство стоящих в этой очереди. Ну, он-то ладно, столько лет на ответработе не могут не научить безупречно владеть своим лицом, сдерживать любые эмоции, а как это удавалось остальным? Непостижимо! Или у них и впрямь не было никаких эмоций?

Однако долго ли, коротко ли стоял в последней своей очереди Владлен Сергеевич, но настал и его черед. И хотя был он уже вроде бы ко всему готовым, был философски спокойным внутренне и ангельски кротким внешне, но все-таки на самом последнем рубеже забилась его грешная душонка под нейлоновым балахоном, только балахон и удержал ее в надлежащем месте, забилась и затрепетала, словно схваченная прямо в полете птичка.

Глянул Владлен Сергеевич последний раз на своих бесплотных, насквозь просвечивающих соратников, глянул на уютный до слез мирок, в котором словно приклеенное к небу солнышко так и не сдвинулось с места за столь долгое время. Э-э-х-ма!

- Прощайте, братцы, желаю вам тепла и уюта на всю предстоящую вечность! - хотел бесшабашно и лихо попрощаться Самосейкин со ставшими почти родными грешниками, но как-то уж очень сипло прозвучали эти слова, как-то очень уж небодро и вообще жалобно.

И шагнул Владлен Сергеевич в неизвестность. И дверь за ним легко, но неумолимо затворилась.

Вся обстановка открывшегося перед ним помещения очень напоминала камеру для средневековых пыток. Во всяком случае, камеру для средневековых пыток Владлен Сергеевич представлял себе именно такой.

Низкий каменный потолок, дымящийся факел в углу, не разгоняющий зловещую тьму, а как бы расталкивающий ее по углам, под лавки; стол посередине и некто всезнающий и всевидящий за ним, а также один или два дюжих молодца с волосатыми руками, с потными блестящими торсами, верные помощники тщедушного, но жестокого и коварного всезнающего. Ну, и всякие инструменты для заплечных дел.

Впрочем, инструментов не было. Дюжих молодцов не было. А за столом сидел не один всезнающий, а ровно десять. В центре, по-видимому, - сам всемилостивый, а по бокам - комиссия. Обо всем этом Владлен Сергеевич мигом догадался.

- Здравствуйте... кг-м... коллеги! - с достоинством поздоровался он. Всякая внутренняя паника куда-то исчезла. Просто какое-то безразличие нашло на него, сказались, по-видимому, предшествовавшие этому сильные и продолжительные переживания.