— Это точно, — согласился Абубакиров. — Так ведь и мать родная, когда надо — побьет, когда надо — пожалеет. О лопатке стихи нужно слагать. Может случиться, что в бою вы лишитесь вещмешка, скатки, фляги с водой, противогаза, но упаси бог потерять лопату. Ее надо беречь пуще глаза, как автомат или винтовку. В умелых руках это и щит ваш, и оружие.
Как пользоваться лопаткой в штыковом бою, нам показывали. Но все эти окопы полного профиля… Копаешь, копаешь, а завтра изменится обстановка, и бросай все, переходи на новое место. Весь труд к чертям собачьим…
Я вспомню об этих рассуждениях через семь месяцев, тринадцатого мая, когда придется лежать на дне еще не до конца отрытого ровика северо-восточнее Новороссийска, прикрывая голову вот такой же точно лопаткой, а немецкие «стодесятки» — двухмоторные «мессеры» будут методично, один за другим заходить по кругу на бомбометание. Они засекут мой пушечный взвод и обрушатся на него всей своей огневой мощью. Я буду слышать свист ветра в плоскостях самолета и завывание сирен, вмонтированных для устрашения в стабилизаторы бомб.
Выглянув из-под этого железного щитка, я увижу, как черная капля оторвется от самолета и полетит прямо в меня. Это всегда кажется, что летит она в то самое место, откуда на нее смотришь.
И тогда я стану всем телом вжиматься в прохладную влажную глину, и ровик, к тому времени отрытый всего лишь на два штыка, покажется такой ненадежной защитой — ведь плечо мое будет на одном уровне с верхним обрезом бруствера.
Мне предстоит почувствовать, как сама земля бьется в предсмертных конвульсиях, увидеть фонтаны взметнувшейся глины и желтого ядовитого дыма, услышать сухой треск разрывов и шелест падающих на меня веток и листьев, срезанных осколками. Я открою рот, чтобы не лопнули барабанные перепонки, а неведомая сила оторвет меня от земли, подбросит над ровиком, и мокрый ком глины, словно кляп, застрянет у меня в глотке… И тогда, если бы я имел время задуматься, труд землекопа показался бы мне радостью…
…Уже начинало темнеть, а работа еще не была закончена. И ужина пока тоже не было. Мы только сейчас почувствовали, насколько проголодались. Даже усталость не могла притупить голода. Ведь не ели мы с самого утра, и, кроме воды, во рту у нас ничего не было. Двадцатикилометровый бросок, а потом окопы полного профиля…
Пришел старшина и вместо хлеба раздал нам патроны. По обойме холостых на брата. Да еще несколько взрывпакетов на отделение. Мы вышвыривали последние горсти земли и валились, как подстреленные, на дно укрытия. И тут пошел дождь. Без движения стал особенно донимать холод.
Через полчаса появился командир роты, как всегда свежий и подтянутый.
— Почему бруствер до сих пор не обложен дерном? — недовольно повернулся он к Абубакирову. — Ждете, пока совсем стемнеет?
— Пусть передохнут, поужинают, — ответил лейтенант. — Тут дел-то на четверть часа.
— Ужина не будет, — как-то особенно радостно объявил Мартынов. — Кухню разбомбило в пути. Ничего не поделаешь, братцы, война есть война.
Мы обалдело молчали. Даже роптать у нас не осталось сил.
Ночью с разрешения командира взвода мы по очереди небольшими группами бегали греться в расположенное неподалеку русское село.
Блинков, Заклепенко, Соломоник и я постучались в какой-то дом, где еще горел свет. Хозяйка не удивилась поздним гостям. Казалось, она специально нас поджидала. Здесь пахло домашним теплом и керосиновой лампой. На табуретке дремал старый кот, и слышно было, как в соседней комнате за перегородкой кто-то тяжело ворочался на скрипучей кровати.
Быстро растопив печку, женщина поставила на огонь котелок с картошкой. Мы все сгрудились возле огня. У нашего помкомвзвода был непривычно беспомощный вид. Он смешно вытягивал губы, будто собирался что-то сказать или улыбнуться чему-то, но из этого ничего не получалось. У Соломоника под носом висела большая мутная капля, а Витька от внутренней дрожи передергивал плечами и рассматривал стертые до мяса ладони. Сердобольная хозяйка приложила к больному месту тряпочку, смоченную в подсолнечном масле, и помогла перевязать руки.
От тепла нас немного разморило.
— Однако черт знает что, — возмущается Сашка. — На Алтае не мерз, а тут…
— На юге, как это ни смешно, всегда мерзнут сильнее, — замечает Соломоник.
— При чем тут север или юг? Одежонка, однако, другая — пимы, полушубок. Рукавицы мехом наружу шьют, чтоб морду прикрывать от ветра. В нашем селе Вострове зима во-о! — И Сашка сжимает оба кулака. — Лютая! Речка там протекает Кабаниха. Давно когда-то мужики запруду на ней сделали — стало озеро. На правобережной гриве, возле ленточного бора живут у нас коренные сибиряки — суровые, замкнутые люди. А на левой, степной, стороне — переселенцы с Украины, добродушные и общительные. Так вот на том самом озере устраивались зимой кулачные бои. Потеха! Лед на озере аж зеленцой отдает. Толщиной, однако, больше метра…
— А сам-то ты из каких будешь? — смеется Витька. — Из левых или из правых?
— Мы, однако, вятского корня. Из кержаков. До сих пор помню, как мать в детстве учила меня креститься двумя перстами.
— А зря ты те валенки не захватил с собой, — жалеет Витька. — Сгодились бы.
— А много ли ты с собой прихватил, когда тикал из своего Днепропетровска?
— Я-то? — смеется Витька. — Чемодан и коньки с ботинками. Хорошие были конечки.
— А ты? — поворачивается ко мне Сашка.
— Патефон, — отвечаю я. — Старый патефон, четыре пластинки и сто штук иголок.
Соломоник молчит, слушает, и глаза у него грустные-грустные.
Когда через полчаса картошка сварилась, есть мы ее не стали. Поблагодарили хозяйку, рассовали горячие картофелины по карманам и потащились назад.
Потом натаскали себе немного соломы в укрытие и, зарывшись в нее, проспали до четырех утра, когда наконец пришла кухня. Нам отвалили двойную порцию плова, и миски были такие горячие, что мы с трудом могли держать их в руках. Мне кажется, ни до этого, ни после я не ел ничего вкуснее.
На рассвете вторая и третья роты пошли на нас в наступление. Пока они перебегали, мы не сделали ни одного выстрела. И только когда «противник» поднялся в рост и с винтовками наперевес стал приближаться к окопам для последнего рывка, мы открыли частый огонь.
Я думаю, ребята немного растерялись, увидев направленные на них карабины и услышав выстрелы. На срезах стволов вспыхивало желтое пламя. Многие инстинктивно пригнулись. И тут полетели взрывпакеты, выполнявшие роль ручных гранат. Мы еще не успели расстрелять все патроны, а Мартынов уже поднял нас в контратаку.
Мощное «ура» прокатилось над полем. Наверное, не одна старушка перекрестилась, услышав в столь ранний час наш боевой клич.
Лейтенант с пистолетом в руке бежал в цепи своего взвода. Но наш боевой порыв пропал впустую. Так бывает с человеком, когда он размахнется, ударит, а кулак провалится в пустоту. Нам не дали сойтись с «противником» вплотную. Оставалось каких-нибудь пятнадцать-двадцать метров, и тут с двух сторон одновременно послышались команды взводных командиров: «Отставить!», «Прекратить атаку!», а трубач, взобравшись на скирду соломы, уже трубил отбой.
Потом мы сидели, свесив ноги в окопы, и командир батальона делал подробный разбор проведенных тактических учений, хвалил действия как одной, так и другой стороны. Под конец он уступил место старшему политруку Грачеву.
— Товарищи курсанты, — начал он и прокашлялся, — вчера было опубликовано важное постановление партии и правительства об отмене института военных комиссаров…
Сдержанный шепот прошел по окопам.
— Наши командиры, многие из которых коммунисты, за четверть века существования Советской власти достигли высокой политической сознательности и профессиональной зрелости. Опыт шестнадцати месяцев Великой Отечественной войны показал, насколько важным условием для успешного руководства боем и оперативного принятия решений оказывается личная ответственность командира, его единоначалие. С этого дня, товарищи, политруки и комиссары становятся заместителями по политической части командиров рот, батальонов, полков и дивизий Красной Армии… — Он помолчал некоторое время и, сняв очки, протер их чистым носовым платком. — Вопросов нет?