Лейтенанты молчат. Думают... Она обращалась к людям. Она имела право на это, и ей должны откликнуться люди.
Один из них — старший и, видно, фронтовик, — ответил:
— Это у меня рюкзак за плечами. Мы обычные рыбаки... Дачники, так сказать.
— А-а, — успокоилась женщина. — Так оставайтесь ночевать. У меня не тесно... А я, Ваня, сегодня аж на тот берег ездила. Меня луговой сторож на лодке возил. Как там хорошо! Дубы, как палатки. И под ними следы диких кабанов. Вот так изрыто, изрыто... — Она показала пальцами, как изрыто под дубами. — И небо чистое-чистое. Ни облачка. Я тучи всегда вижу. Они солнце заслоняют. А я люблю солнце... Ты приедешь на охоту? Я покажу тебе следы диких кабанов. Сейчас туда машиной можно проехать.
Она провела рукой по лицу брата.
— Вот еще морщина. И глубокая!.. А на прошлой неделе не было. Что случилось, брат?
— Устал. Ты же знаешь, какая у меня проклятая работа. Тысячи людей.
Ее улыбка расцветает, словно на лицо сыплется яблоневый цвет.
— Я людей люблю... Я их всех обнимаю. Они меня носят, а я их обнимаю... они все такие хорошие!
И лейтенант «с рюкзаком» не выдержал. Что-то влажное появилось на его глазах. Словно дым в глаза зашел. Он закашлялся и тихо сказал:
— Не все, Акулина Николаевна.
— Я — Саливоновна, — весело поправила его женщина.
— Простите, — Саливоновна...
Солод сидел, опустив голову. В его душе не было ни жалости к себе, ни раскаяния. Сквозное дупло. А в дупле теплился маленький уголек. Он освещал обугленную полость с сестринской щедростью, а сама не видела, что дерево скоро упадет. Должно упасть, и ей не следует этого видеть...
Держа ее за руку, Солод вкрадчиво заговорил:
— Я приехал проститься, Акулина. Ты у меня умница, все поймешь. Посылают далеко, в Сибирь. Там что-то строится. Это так неожиданно... Сегодня ночью еду.
Она молчит. Долго молчит. Затем вздыхает:
— Что ж... Если надо... Это я уже ни на что не способна. А ты — сильный и умный. Ты все можешь... Не стеречь же тебе всю жизнь сестру-калеку. Я не пропаду. Не волнуйся. И напоят, и накормят...
Он падает головой ей на грудь и несколько минут так лежит. Плечи у него неподвижны, а глаза сухие. Только уголек тлеет, тлеет. Будто ветром на него повеяло. Он — родной, он не жжет. Он только светит. Светит ему в последний раз...
И в этом свете он вдруг увидел себя. Всю свою жизнь. Так, как никогда не видел от пьяной вспышки ножа в далекой-далекой тьме до неизбежной, желаемой пули. А что было между тем?.. Разорванная ветром паутина. Он сам ее сплетал. Даже не он — какие-то темные инстинкты у него внутри. Инстинкты того живучего, потустороннего мира, в котором экономии, лавочники, батраки...
Возьми в руки и разломи надвое кусок стали. Излом будет неровный. Острые острия одного куска зайдут между острыми остриями другого, как пальцы левой руки между пальцами правой.
Так в семнадцатом разломился мир. И Солод оказался на одном острие противоположного мира, и далеко — почти на четыре десятилетия, — вклинился в чужое и враждебное ему окружение.
Акулина будто где-то рядом, но она по ту сторону перелома. К ней не дойти...
Сейчас же Солод рухнул в трещину между двумя мирами, которые налегают друг на друга с космической силой, трутся острыми гранями, перемалывая все живое и мертвое, что попадает между ними. Никто ему не подаст руки ни с той, ни с другой стороны. Конец. Хоть бы скорее!
А могло быть и иначе. А могло ли?
Он встал, поцеловал безгрешную руку сестры.
— Прощай, Акулина. Не поминай лихом.
Она тихо, покорно:
— Будешь писать, Ваня?.. Родной мой, хороший... Пиши. А то умру.
Белая рука тянется к его волосам. Но он уже не склонился. Пора...
— Буду писать. Может, не часто. Но ты не волнуйся. Значит, работа.
Затем повернулся к лейтенантам, угрюмо наблюдавшим, как где-то глубоко в его обугленном нутре, сгорбленные в три погибели, как головастый зародыш в банке с препаратом, мучились остатки человека.
Голос его звучал обреченно, глухо:
— Пора...
А когда садился в машину, подумал:
«Если останется мне хоть несколько часов, напишу десяток писем Акулине. На пять лет вперед, с разными датами. Буду праздновать в письмах каждый новый год, каждый май. Отдам их вот этому лейтенанту, что сказал о рюкзаке. Упаду перед ним на колени... Нет, попрошу именем всех тех, кто стал таким, как она... И если у него есть сердце, пусть посылает раз в полгода. А ко мне писать нельзя, — она поверит... Пусть живет в тихом сиянии своей чистой, неомраченный души. Зачем ей знать, как жил и как кончил жизнь тот, кого она называла братом?»