Дядя Саша был создан для какой-то другой жизни. Он, я думаю, чувствовал это, и чувствовали это и все другие в нашей семье, даже моя мать, только никто не знал, какой она бывает, эта другая жизнь. Может быть, об этом знал советник Новосильцев?
Дядя всегда шутил и смеялся — особенным, горьковатым, заразительным и добрым смехом. Он никогда ни на кого не кричал и никогда ни на что не жаловался. Чем тяжелее складывалась его жизнь, тем больше он шутил и тем больше смеялся — едко, звонко, всегда очень молодо и как-то по-лисьи: от глаз его шли лучики и обнажались мелкие ровные зубы.
В детстве, слушая его смех, я иногда переживал чувства, очень похожие на те, которые приходилось испытывать, когда, например, сквозь книжку о доисторическом мальчике я мучительно желал проникнуть в доисторический мир, тем более, что, прочтя книжку, я уже почти был там, в этом ласково-тёмном мире, где-то рядом с мальчиком, одетым в шкуру, и всё знал и чувствовал из того, что делало этот лежащий как будто совсем рядом мир таким страшным и зовущим одновременно. Желал проникнуть, но, конечно же, не мог. Но и не мог, тем не менее, смириться с этим “почти”… Или когда я смотрел, задирая голову, в дневное синее небо и внезапно чувствовал ужас от понимания его бездонности. Однако чаще всего я в простом детском восхищении слушал дядины истории, рассказываемые звонким, срывающимся на смех голосом, и с огромным удовольствием поддавался всем его бесконечным и добрым розыгрышам.
Этот смех, который больше всего напоминал, пожалуй, как раз не смех, а плач по недосягаемому, замешанный, однако, на острой радости, возникающей от ежесекундного осознания возможности всё-таки чувствовать всё это непонятное недосягаемое, то есть, если выразиться проще — пронзительной радости жизни, не-обыкновенно усиливающейся от чувства её конечности; этот смех, когда мне исполнилось уже лет тринадцать-четырнадцать, стал рождать во мне несколько другие переживания и мечты. Я кое-что знал о жизни дяди Саши в Ленинграде, и, когда он смеялся над какой-нибудь совсем посторонней чепухой, над тем, например, что он не может донести из магазина больше двух бутылок кефира, я видел его чёрные выглаженные курсантские брюки и воздушные белые банты ленинградских школьниц выпускного класса, через улицу машущих руками (так, что над коленками задирались подолы их форменных платьиц) и подзывающих его к себе, видел это всё и необыкновенно волновался, и впервые в жизни начинал понимать мучительную сладость невозвратимого.
Походно-гарнизонная жизнь дяди Саши повлекла за собой неумеренное потребление спиртных напитков, алкоголь — женитьбу на поваре-технологе, а женитьба — нескончаемые шутки и смех. Никогда раньше дядя столько не шутил.
Кольцо взрывателя было сдёрнуто, до взрыва оставалось ещё какое-то время, но отсчёт пошёл, — и дядя на своём корабле зачем-то зашёл в какой-то ядерный предбанник. Поступил сигнал тревоги, и он вошёл, хотя говорят, что это не его (капитана второго ранга) было дело — лезть в предбанник.
Много лет пытались задержать наступление смерти.
Умирал дядя мучительно и так долго, что солдатам, стрелявшим холостыми патронами из автоматов над свежей глиной его могилы, уже никто не смог бы объяснить, чему, собственно, они салютуют.
…За два года до смерти дяди грузовой автомобиль убил его отца и моего второго дедушку, человека необыкновенной физической силы и необыкновенной судьбы, а также человека, как я считаю, генетически ответственного за те чёрные запои, которые являются наказанием всей моей жизни.
Перечислив всех живших на моей памяти мужчин нашей семьи, я приблизился теперь к Алексею Ширяеву, моему отцу, человеку, так же, как и все остальные, не избежавшему нажатия пальчика судьбы на кнопку заключённого в нём взрывателя — механизма запуска “мужской” смерти. И это — несмотря на то, что отец мой отличался ото всех перечисленных мужчин одной яркой и заметной чертой.
Он уклонялся.
2
Отец не был трусом, но и не относился, конечно, к тому разряду людей, которые любой жизненный вызов встречают грудь в грудь.
Он именно уклонялся — от принятия важных решений, от борьбы и сопротивления обстоятельствам, а кроме этого, по возможности, — и от всяких сильных впечатлений и переживаний.