Я достиг значительных успехов в следовании такому идеалу.
Однажды я узнал, что одна из студенток, с которой я совсем почти не был знаком, написала в каком-то сочинении, что “настоящий мужчина должен быть таким, как Андрей Ширяев”. Эту студентку звали Ирина, у неё были огромные чёрные глаза (как бы всё время куда-то плывущие), длинные тёмные ресницы, очень эти глаза смягчающие, и толстые линзы очков, ещё больше увеличивающие и глаза и ресницы.
В общем, своей тайной я ни с кем не делился, а когда выносить её давление стало уже невмоготу, решил рассказать обо всём отцу.
Дело в том, что отец был единственным тогда из всех известных мне людей (не книжных, а живых и доступных), кто, как я думал, мог понять те новые и не до конца самому мне ясные мысли и ощущения, связанные с первой достаточно серьёзной попыткой творчества.
Несмотря на то, что я относился к отцу довольно надменно, как к человеку уставшему и потворствующему многочисленным своим слабостям, он не мог не притягивать меня своей как бы едкостью и душевной трёхмерностью, вся глубина которой была пропитана сладостным ядом запретных мыслей. Я ещё не знал таких людей, я только догадывался, что их должно быть, наверное, много, и отец был первым из них, в существовании кого я мог убедиться воочию.
13
То, что мой отец именно такой человек, я понял, побывав у него несколько раз на протяжении того года с небольшим, который прошёл с момента моего поступления в педин.
Алексей Павлович Ширяев не очень-то приглянулся мне в первые наши с ним встречи, однако время от времени я всё же приходил к нему по какому-либо делу, чаще всего придуманному, или даже просто так, без всякого дела, но зачем, я не отдавал себе отчёта.
Кроме того, что с ним было (как я вскоре обнаружил) о чём поговорить, и кроме того странного ощущения собственной прозрачности, которое я испытывал в его присутствии и о котором я ещё расскажу, я, возможно, тянулся к отцу из-за внутренней необходимости убедиться в том, что в Москве у меня есть близкий родственник. Возникала эта внутренняя необходимость из-за того (но я бы ни за что в этом тогда никому не признался), что большинство москвичей, проигрывая мне во многом другом, позволяли себе с некоторой заносчивостью относиться ко мне как к провинциалу. Я никогда не упоминал о том, что отец у меня — москвич, но к отцу, как бы для успокоения, ходил.
Пожалуй, была и ещё одна причина этих моих визитов к человеку, которого я поначалу не совсем, что ли, уважал, — смутная надежда, что я встречусь у него с той женщиной с припухшими губами, лицо которой некоторое время не выходило у меня из головы.
Как бы то ни было, раз в месяц, или, может быть, чуть реже, я появлялся в квартире на Смоленской набережной.
Раз или два отец был сильно пьян, как в тот день, когда я сообщил ему о своём поступлении в вуз, а он сказал мне, что это второй сорт. Пару раз он был, совершенно наоборот, — абсолютно трезв, улыбчив, задумчив, с набеганиями на лицо трогательной тени мрачности. Всё остальное время он находился в таком состоянии, о котором по привычке продолжал петь: “Как яблочко, румян, одет весьма беспечно, не то чтоб очень пьян…”.
Однажды, когда я, перечтя по какой-то надобности “Записки из мёртвого дома”, сразу же после этого взялся за Тургенева, я был поражён пустотой грамотной и довольно красивой тургеневской фразы. После того напряжения, которое, казалось мне, присутствовало в каждом слове Достоевского, читая Тургенева, я словно бы ехал на велосипеде с соскочившей цепью — крутил педали, двигаясь лишь по инерции качения и совершенно не чувствуя при этом под ногами никакой упругости и сопротивления передаточного силового механизма.