Благочинный опережал меня на несколько шагов, перейдя… как это назвать? На рысцу? Никогда не видел, чтобы взрослый мужчина шагал, подгибая колени. У него какой-то телесный недуг, судорогами мается? Иначе я мог объяснить его походку только тем, что, собираясь сказать мне нечто возмутительное, он дурачился, притворяясь, будто исход предстоящего разговора не вызывает у него ни малейшей тревоги. Я не старался догнать его, на самом деле нарочно еле ноги волок, и в итоге ему пришлось меня поджидать.
— Я хотел приватности, — сказал он.
— Здесь только церковные стены могут нас подслушать.
Словно для того, чтобы убедиться в этом, он задрал голову, осматривая недавно выкрашенные нежно-желтые стены, но, судя по его нахмуренному лбу, не убедился.
— Последние дни выдались очень непростыми для вашего прихода, Джон, — начал он заговорщицким шепотом.
Джон! Только что я был Ривом — люди всегда переходят на дружеский тон, когда чего-то хотят от тебя и не уверены, что получат. Его сморщенное личико оживилось в предвкушении сплетен.
— Что сегодня говорили на исповеди?
— Ерунду всякую.
— Я заметил одного парня со скотного двора, — продолжил благочинный. — С чем он приходил?
— Сказал, что влюбился.
— Да ну? И кто эта счастливица?
— Вряд ли это имеет значение.
— Любовь всегда имеет значение, особенно когда у нас на руках загадочная смерть. Любовь всегда… — он сделал паузу, — соучастница.
Я сморкнулся. Иногда мне казалось, что если я сделаю что-нибудь внезапное — зашумлю или шевельнусь ни с того ни с сего, — сон развеется и благочинный исчезнет.
— Анни, собственно говоря. Моя сестра. Парня зовут Ральф Дрейк. Пустое мимолетное увлечение.
Он издал короткое уфф. И что бы это значило? Я бы предпочел не говорить ему ничего и ни о ком, ни слова о том, что происходит на исповедях, но, увы, ранее, когда я еще доверял ему и ждал от него помощи, мы условились, что будем полностью откровенны друг с другом.
К моей великой досаде, спешить благочинному было явно некуда, он рта не раскрывал и только смотрел на меня одновременно требовательно и просительно. Потом взял меня за запястье:
— Не могу не предупредить. Имейте в виду, если те, кому есть что скрывать, все же придут на исповедь, они наплетут с три короба и ни звука не проронят о самом важном. Вот почему вам следует быть проницательным, хитроумным, чтобы услышать то, что они не сочли нужным сказать. — Он склонил набок свою аккуратную кукольную головку, и воздух, звенящий, чистый, будто отпрянул от него. — Кстати… Оливер Тауншенд приходил на исповедь?
Он не отпускал мое запястье; точно так же сегодняшним утром я держал в руке кизиловую веточку, не зная, что с ней делать, но пытаясь придать ей некий тайный смысл.
— Нет, — ответил я, — Тауншенда я не видел.
— Итак, — продолжил он, — вскрылось ли что-нибудь новое… из разряда смертоубийственного?
Высвободив запястье, я зашагал дальше.
— Роберт Танли убил собаку.
— Ох, — благочинный всплеснул руками, — он что, сел на нее? — Редкая вспышка юмора у нашего начальника.
— Отравил.
Упоминание отравы взбодрило благочинного — легкий сбой в походке, если присмотреться повнимательнее, выдал его: в душе он уже праздновал победу.
— Отравил чем?
— Монашьим куколем.
— Монаший куколь? Ясно. Монаший куколь… ну-ну. Однако я должен спросить, где он его взял? — Ликование слышалось в его голосе, словно, копаясь в земле, он неожиданно для себя нарыл золотую монету. — Монаший куколь вырастает к концу лета, а сейчас середина февраля.
— Он цветет в конце лета, но его корни живы весь год.
Тогда он спросил, насупившись, будто строгий учитель:
— Откуда он знал, где его искать?
— Монаший куколь растет за ручьем, там, где живут Танли и Мэри Грант, куколь любит сырость и тень, он жмется к скалам или прячется в зарослях кустарника. Любой в нашей деревне скажет вам, где его искать, мы потеряли столько овец, прежде чем прекратили пасти их на тамошних полях.