Благочинный меня раздражал, и я не пытался это скрыть. Что он знал о нашей деревне? Вопросы он задавал сплошь не о том. Ни для кого не было загадкой, как убить собаку монашьим куколем в любое время года; ошметок корня размером с детский ноготок отправил бы на тот свет даже взрослого мужчину, надо лишь тоненько нарезать корешок и бросить, словно зерно в землю, в мешанину из лежалых потрохов, которой обедает собака. Расспросы благочинного отдавали грязным любопытством сплетника, он даже не поинтересовался, чья была собака и почему ее предали смерти. Услыхал лишь слово “отрава”, и змей, что дремал в нем, поднял голову.
— Итак, мы знаем, что Танли разгуливал с ядом приблизительно в то же время, когда погиб Томас Ньюман, — долбил он мне в спину, и моя спина ответила:
— Мы все могли бы раздобыть отраву когда угодно, ядовитых растений кругом не счесть.
Монаший куколь, белена, белладонна, чемерица, не говоря уж о грибах, чьи бородавчатые шляпки и жемчужный сок насылают на тебя сперва бред, а потом и смерть. Любой мужчина, женщина или ребенок, что сызмальства трудились на земле, вечно забивавшейся им под ногти, знали немало способов, как убить или быть убитым этими вероломными травами, произраставшими вокруг нас, — такова была наша повседневность, и спасало нас только природное чутье, которого благочинный был напрочь лишен.
Смекнув, что тема исчерпана, он проворчал недовольно:
— Я надеялся, что вы расскажете об убийстве человека, а не собаки. — И замолчал надолго.
Положим, у благочинного имелись резоны подозревать Танли, ведь именно Танли первым сообщил, что видел человека в реке субботним утром, к тому же он где-то пропадал всю пятничную ночь, и никто понятия не имел, где и чем он занимался. Но в убийцы Танли не годился, забавно, что даже благочинный это понял. К человеку столь откровенному и прямому подозрения не липли. Либо человека столь запальчивого не всякий рискнет обвинить.
Когда мы огибали колокольню, мой размашистый шаг враждовал с нервическим шарканьем благочинного. Мысль пойти взглянуть на мертвую собаку не оставила меня окончательно, отозвавшись зудом в ногах и руках. Невольно и не впервые я отметил, что у моего спутника крайне неприятная физиономия, — я пытался найти в ней что-нибудь притягательное, но сероватой коже, впалым щекам и брезгливо опущенным уголкам рта не удалось снискать моего расположения.
— Слыхали, — сказал благочинный, — как в прошлом году в Италии в Прощеный вторник человек погиб? Его закидали апельсинами на их так называемом карнавале, он упал, его затоптали, а ночью, когда гуляки разошлись, нагрянули волки, соблазнившись ароматом апельсинов, и растерзали мужчину в клочья, на брусчатке остались только два его глаза.
Ветер набросился на нас, когда мы вышли к восточной стене церкви.
— Чем волкам глаза не глянулись?
Он посмотрел на меня с прищуром и выпятил подбородок, дабы придать весомости своей досужей болтовне:
— Что до французов, они такое учиняют в их Жирный вторник, что даже сам Господь отворачивается. — И благочинный отвернулся, словно играл на театре роль Бога. — Отрадно, — продолжил он, — то, что в нашей более благонравной стране мы не забываем исконные обычаи, а также о кротости, приличествующей этому торжественному дню. Разумеется, веселиться нам не возбраняется. Но мы не станем вести себя как дикари.
Понимал ли благочинный, что такое дикость? Это заселиться в дом человека в день, когда он погиб, мыться его мылом, бриться его лезвием и нежиться на его пуховой перине. Под напором ветра голос благочинного ослаб до тоненького беспомощного писка.
— Прохаживаясь по деревне, я заметил, что гулянье у Нового креста уже… в разгаре. Много пьяных. И они частенько… э-э… задирают лапу? Так это у них называется? Ангельский хлеб, драконье молоко[11]. И сейчас только полдень.
Поссать, думал я, вот как это у них называется, и тебе-то какое дело.
Он глядел на меня, стараясь, насколько мог, изображать симпатию и участие:
— Да, Джон, ваша паства переживает трудные дни, но это не извиняет непристойное поведение.
Благочинный ни о чем не спрашивал, и мне не было нужды отвечать.
— Уверен, вы не допустите, чтобы ваши прихожане повели себя как те итальянцы, о которых я рассказывал. Или хуже того, как те французы.
Мы дошли до южной двери, и я повернулся к нему лицом: