Два года назад был у меня разговор с Ньюманом, тогда я и узнал, что в Риме устроили особые будки для исповедей. Люди там, рассказывал Ньюман, не опускаются на колени перед пастырем посреди освещенного нефа, но входят в будку, разделенную пополам: с одной стороны кающийся, с другой — священник. Темная будочка. Я увидел в этом одновременно красоту и таинство. Римская исповедальня показалась мне церковью в миниатюре, храмом внутри храма — священник в алтарной части, кающийся в нефе, а перегородка между ними не столько разделяет их, сколько объединяет, связующей же нитью служит то, о чем они говорят меж собой. Почти каждый, раскрепощенный деликатностью перегородки, откроет священнику свою душу, и тот сможет поведать о передрягах кающегося Господу, приблизив его к небесам. Перегородка — не преграда, но поверхность, на которой свершается святое таинство.
Заполучить подобную исповедальню мы и надеяться не смели, но вмешались обстоятельства. Не встрянь наш епископ в династическую королевскую распрю, не будь наш архидиакон столь завален делами, а наш благочинный столь не подготовлен к исполнению своего долга, не говоря уж о свойствах его натуры, — нет, не видать нам этой будочки. Год назад, когда благочинный навестил нас в начале зимы, я поделился с ним своими соображениями. Церковь внутри церкви, перегородка — объединяющая, а не разделяющая, переживание таинства и прочее. Он не заинтересовался, мягко выражаясь, на самом деле оскорбился даже. Забормотал об итальянцах, и моя надежда утонула в сером облаке, каковым благочинный нередко являлся. Оборачивался облаком, чреватым, как выяснилось позднее, проливными дождями.
Но зима только начиналась. А зимы бывают жестокими, убеждая силой. В тот год мы многого лишились: гибли посевы под разлившейся рекой, скот под снегом, мужчины, женщины и дети — от болезней и голода. Я делал что мог, как и все в приходе, но в тяжелые времена люди невольно пускаются во все тяжкие: воруют, лгут, мошенничают, отчаиваются, отвращаются от богослужений, ищут приюта в запретных постелях.
Когда люди в отчаянии, поступки их тоже отчаянные, и священнику о том, что они натворили, лучше не знать, ведь он их сосед. Может, они украли хлеб у священника. Или легли в постель с женой близкого друга священника. Либо даже с сестрой священника. В тот пост — предшествовавший нынешнему — только половина деревни явилась на исповедь. Каждый день я внушал им на мессах: вы должны исповедаться, нельзя причащаться, не исповедавшись. Но они все равно увиливали. А потом я начал замечать, что люди повадились ходить к Четырем Путям, где пересекались дороги на Дубовую гору, Борн[15], Брутон и Лисью Нору, и когда я проследил за одним таким ходоком (прикинувшись, будто просто гуляю), я обнаружил то, что и предполагал обнаружить, — примерно в миле от деревни они поджидали бродячего монаха, и он исповедовал их на обочине, надвинув капюшон на лоб. Он мог их видеть, но кто они такие, не знал, и они ни разу не встретились с ним взглядом, даже когда опускали монеты в его кошель.
Я доложил об этом благочинному: деньги, которые должны оставаться в деревне, складываясь в церковную десятину и пожертвования, оседали в кармане бродячего монаха — и чего ради? Лишь исповеди инкогнито ради. Деревня у нас небольшая, а река отгораживает нас от остального мира не хуже крепостной стены. Приход разорится, если оплата услуг бродяги-клирика станет обычным делом, сказал я благочинному, насущную правду сказал. Деньги — в этом благочинный разбирается, и не потому что он такой уж смекалистый либо чрезмерно корыстолюбивый, но потому что скудость наших доходов пугает его, и чем дальше, тем больше. Приходы, за которыми ему поручено присматривать, с трудом пережили зиму, и теперь эти трудности ему откликнулись, а как же иначе? Когда не хватает людей работать на земле и растить скот и когда животина гибнет, деревня голодает, а когда деревня голодает, она взывает ко мне, я — к благочинному, он — к архидиакону, а тот бы и рад воззвать к епископу, да такого у нас сейчас нет. И люди теряют веру в своих радетелей, потому что о них никто не радеет, и Господь теряет веру в таких радетелей, назначенных хранить Его в человеческих душах. А стоит Господу утратить веру в тебя, как ты уже за бортом — без плота и одной ноги.
И вот мы, двое мужчин, обычно избегавших друг друга, встретились наедине, причем один из нас умудрился наступить на больную мозоль другого: благочинный на дух не переносит бродячих монахов, утверждая, что они сродни коробейникам и старьевщикам и духовной власти у них столько же, сколько у тех торгашей; они — воры и разбойники, а один и вовсе оказался полузверем с головой человека и телом медведя. Я угощал благочинного элем и бараниной, мы сидели у очага, сразу после Пасхи, он вещал, а я слушал. Ноги мои словно утопали в промозглой сырости, до того бесстрастной была его ненависть. Свидание, однако, завершилось вялым рукопожатием, оба пошли на уступки: он согласился опробовать исповедальную будку, я пообещал соорудить ее без особых затрат.