Предательски зарезали его:
Накинулись остервенелой сворой
На безоружного, в момент беседы
В Палаццо Веккьо — и, еще живого,
Швырнули вниз, на камни мостовой…
Прослышав об убийстве, Анналена
Всё разом поняла, похолодев,
И словно бы предстала перед Богом.
Когда ее трехлетнего сынишку
Нашли задушенным в его постели,
Она не уронила ни слезы,
А лишь слова библейского пророка
Беззвучными устами повторяла:
— О Господи, ты слышал голос мой...
Она была из рода Малатеста,
Из Римини, — богата, хороша,
Не старше двадцати, — но с этой смертью
В ней всё навеки разом пресеклось,
Чем сердце связано с юдолью слезной.
Людей она не прокляла, хоть знала
Убийц по именам — и не со слов
Наушников, а просто все их знали.
Так жизнь была устроена: ничто
Игры страстей, как прочих сил природы,
В христолюбивом граде не стесняло.
Игра велась по правилам. Порядки,
Обычаи, установленья, нравы —
Всё было в мире жестко, неизменно,
Всё раз и навсегда заведено.
Свободу обещало только небо.
Дом Анналены стал монастырем.
Не раз под окнами ее часовни
Я слушал страшный гимн: ,
Ее чудесным голосом ведомый,
Потом подхватываемый другими
Со строчки Mors stupebit et natura:
Смерть и рождение оцепенеет.
О, всё и впрямь остановилось в жизни
Нездешней этой женщины...
Нездешней
Она была с младенческих годов.
Я обожал ее, когда был молод.
Уж тридцать лет прошло, как день один,
Я сам давно монах, святым Франциском
Напутствуем к вратам неотвратимым, —
Но и пекущемуся о спасеньи
Ее волшебных черт не позабыть...
Мне было девять, восемь — ей, когда
Я понял, что на всей земле обширной
Нет и не будет существа роднее
Мятущемуся сердцу моему.
Она преображала строй планет,
Когда улыбкой встречных осеняла,
И люди говорили про нее,
Что имя ей — Дарящая Блаженство.
Что плоть убогая? Сегодня персик
Ланиты дев, а завтра — лист осенний.
Но Анналену старость, пощадив,
Чуть тронула: она и в пятьдесят
Светилась изнутри чудесным светом
Неизъяснимым...
И в миру, я помню,
Была она строга и нелюдима,
В монашестве ж — подавно. Только раз
Ее за стенами монастыря
Я видел — у Дуомо, в день пасхальный, —
И странной удостоился беседы,
Едва ли не кощунственной. Она,
Увидев скорбь в моих очах, сказала:
— О Воскресении Христовом нам
Возрадоваться сердцем надлежит,
Что ж мрачен ты? Ах да, ты знал Бальдаччо.
Поверишь ли? Я, что ни ночь, во сне
Его встречаю с маленьким Джованни.
Они вдвоем, рука в руке, стоят
На гравием усыпанной дорожке
И машут мне. Кругом — чудесный сад,
Дрозды поют, цветы благоухают.
Уж, верно, недалек счастливый день,
Когда навеки мы соединимся,
И теплые мальчишечьи ручонки
Меня обнимут...
1997
* * *
Куда как просто Фауста сыграть!
Теперь и бес для этого не нужен...
Жену молоденькую заведешь, на юг
Поедешь с нею — тешиться собою
Да ликовать, что время обманул.
Сентиментальные силки! Отыщешь
Подругу школьную — на долгий миг
Она покажется родной, желанной,
Единственной, которую любил
(а что любовь была другой, забудешь).
Края родные посетишь. В квартире,
Где протекало детство, побываешь,
В той комнате — с лепниной потолка,
С кариатидами поры модерна,
Что эркер украшали изнутри...
Или иначе: в тюбиках пузатых
Накупишь красок масляных, с шальными
Названьями, фанерку под палитру
Отыщешь, холст натянешь на подрамник
И кисточку в олифу окунешь.
Вот тут и дрогнет воздух — и отец
С вязанкой дров вернется из сарая,
У печки свалит мерзлые поленья,
Откроет вьюшку, и огонь весёлый
Начнет лизать волокна и смолу.
А мать на электрическую плитку
Щипцы для шестимесячной положит,
Под абажуром выкройку свернет,
Да и оставит всё, уйдет на кухню
Посуду мыть, с соседкою болтать...
Но нет, изображенье барахлит!
Малиновая кафельная печь
С каминной полкой, где дремал будильник, —
Растаяла. Старик встает с козетки
И входит в стену, а стена — течет...
Лишь ты один всё тот же, Гераклит!
Ты прав: река — не та... Река времен,
Вся корюшкой пропахшая и гнилью,
С последней льдиной, с чайкою на ней...
Ты прав: познание необратимо.
Вот удивил! Не на шестом десятке,
Мы на втором такое понимали,
А на шестом не верим, что старик
На полных десять лет моложе нас,
И в целом свете вьюшек не осталось,
И Мефистофеля не проведешь...
6 июня 1998
* * *
Река Тамесис в той земле текла.
У Цезаря отменно шли дела:
Он побеждал, как Цезарь побеждает.
Легионеры, опытны, крепки,
Рассеивали варваров полки...
Что ж? Встать да чаю вскипятить. Светает.
К тебе, в твоем уютном тупике,
Когорты подступают налегке —
Сейчас тебя растопчут, обезглавят.
Смотри, уже мечи обнажены!
Опомнись, мертвым книги не нужны.
Очнись, с тобой безносая лукавит.
Задворками твой гений просквозил.
Не с ним ли милостыню ты просил?
Не утерпел — и выпил из копытца...
Провинциален варварский Парнас.
Весь этот Рим вселенский — не про нас,
И совестно в нем пыжиться и тщиться.
Катувеллаунов державный лев
Латиницу осилит, повзрослев,
И море стиснет лапою когтистой,
А степь сарматская пустым пуста:
В ней ижица пасется да фита,
А хлеб не колосится золотистый.
В тепличном, асфоделевом раю,
У Стикса, ойкумены на краю,
Вот-вот порвется ниточка живая,
И распадется твой четвертый Рим,
В котором Цезарь счастлив быть вторым,
А ты царишь, волнам повелевая.
1 апреля 1998
* * *
По улицам ночным, в трамвае дребезжащем…
По улицам ночным, в трамвае дребезжащем… —
Там, за окном, с рукой воздетой статуя
О светлом будущем, о жалком настоящем
С толпой беседует, — тащусь куда-то я.
В блаженной юности, под этой самой дланью,
Не смевшие руки друг другу протянуть,
Мы шли, понурые, измене и страданью
И прочей взрослости прокладывая путь.
И странное в тот час ты уронила слово.
Его не понял я, а всё оно со мной.
Нет-нет да и всплывет из давнего былого
То детской жалобой, то совестью больной.
По Сердобольской... нет, по Спасской, по Введенской,
По Благовещенской... — не спрашивай, забыл, —