Честно говоря, сейчас у меня не было никакого желания его видеть. Не зажигая света, сидел я в сгустившихся сумерках с фотографией Ильи в руках. Не до гостей мне было в эту пору. И я подумал, что впущу его лишь на несколько минут — только чтобы сказать, что у нас, в двадцатом веке, случаются такие ситуации, когда простительны нарушения обещаний.
Но не сказал ни слова.
Потому что когда он вошел, включил свет и положил на стол принесенную стопку папок — обычных картонных папок, которые всегда можно купить в любом магазине канцтоваров, — все поплыло у меня перед глазами. На корешке каждой из них я увидел надпись, сделанную характерным размашистым почерком, не узнать который было невозможно. Точно такими же легкими летящими буквами была надписана фотография в моих руках.
— У меня в запасе два часа. Я проведу их у вас, — безо всяких предисловий спокойно сказал гость. — Просмотрите то, что я принес. Может быть, вам потребуются от меня какие-нибудь пояснения…
— Это в самом деле главные слова эпохи?
— Да…
Дрожащими пальцами я развязал тесемки первой папки. Края папки были слегка обгоревшими, словно кто-то бросил ее в огонь, но огонь этот вдруг погас… Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Вот ведь как обернулись события…
— Это и есть то, что сильнее времени?
— Да…
Пальцы стали совсем непослушными — из рук выпали и веером рассыпались по полу аккуратные машинописные листки. Я неловко собрал их и стал читать.
Впоследствии я очень внимательно перечитывал все, что было в папках. Но ни в тот самый первый момент, когда потрясенный и ошеломленный открывшимся мне, я торопливо пробегал глазами страницу за страницей, ни потом, когда методично вчитывался в каждую строчку, я так и не смог раскрыть заключенный в них секрет гениальности. Только много позже я понял: никакого такого секрета здесь и не удастся обнаружить, потому что гениальность — это вовсе не сумма неких приемов, которые всегда можно повторить, а нечто совсем иное, постигать которое надо только самому и каждый раз заново…
…Гость сидел в кресле, рассеянно глядя перед собой. Казалось, до меня ему не было никакого дела. А я все перелистывал страницы, не в силах оторваться от рукописей Ильи. Я читал о вещах, которые происходят каждый день, и о том, чего не может быть никогда. Все это самым тесным образом переплеталось, образуя удивительно ограниченный мир, все жило и светилось. Многое здесь было непривычным, странно парадоксальным — чтобы постичь внутреннюю логику написанного, требовалось сделать некоторое усилие, отойти от устоявшихся представлений, быть готовым к тому, что нечто великолепно знакомое вдруг предстанет перед тобой в небывалом ракурсе. Но ведь гений — на то и гений, чтобы взламывать устоявшуюся привычность, приносить в мир не только новые мысли, но и сам образ мышления, рожденный необъяснимым взрывом внезапного озарения, взрывом, зачастую испепеляющим и самого создателя шедевра.
Книга века… А ведь и написать-то успел всего ничего, подумалось мне об Илье. И ни разу даже не заикнулся, что пишет… Какая же сила заставляла его столько лет, забывая обо всем, изо дня в день корпеть, склонившись над своими твореньями? Ведал ли он, что будет значить для грядущих веков написанное им?
И вдруг в сознании молнией пронеслась страшная мысль.
— Преступник! — яростно закричал я, бросаясь на своего гостя. — Преступник! Ты знал, что так случится, и ждал, даже не пытаясь помешать этому!
Впоследствии мне всегда будет очень неприятно вспоминать о том, что произошло в следующие секунды. Таким я себя никогда не помнил. Я был готов вцепиться ему в глотку, душить его, раздирать на части. Только руки, уже почти впившиеся в незнакомца, вдруг на толкнулись на какую-то незримую преграду.
Гость сидел не шелохнувшись, все так же рассеянно глядя перед собой. И от этого его невозмутимого спокойствия я распалялся еще больше. Ненависть душила меня, я колотил кулаками по невидимой стене, разделившей нас, и исступленно кричал:
— Ведь ты мог, ты все мог! Но тебе дела не было до живого человека! Тебе были нужны только эти проклятые бумажки! Да гори они все синим пламенем — только бы он сейчас был жив!
— Рукописи не горят! — жестко отчеканил посланец будущего.
То ли он использовал какой-то свой прием, то ли просто напряжение, охватившее меня, уже получило необходимую разрядку, но ярость вдруг ушла так же внезапно, как и появилась. В изнеможении я рухнул на пол. Бить и крушить уже не хотелось. Хотелось только разрыдаться — стало так горько и обидно, как бывает разве что в раннем детстве.
Неужели они там, в будущем, такие бездушные и черствые? Да и что для них наша жизнь — если честно разобраться, лишь объект бесстрастного и беспристрастного исследования, не больше. У них есть цель, которую они осуществляют — добросовестно и педантично. Рукописям они сгореть не дадут — и на том спасибо. Что же касается судьбы самих создателей шедевров — какое им, бесконечно далеким от нас, дело до мук и радостей этих гениев?.. Нас ведь тоже не очень-то беспокоят перипетии личной жизни какого-нибудь строителя египетских пирамид. Может быть, и в самом деле таково свойство больших промежутков времени: возвышать творение над его создателем, событие — над участником. И, как говорится, ничего тут не попишешь…
Но нам-то дано видеть прошлое только издали. А для них, странствующих во времени, люди минувших веков — это же реальные, во плоти и крови, личности!
Перед глазами стояло лицо Ильи — живое, улыбающееся… Какие еще шедевры он мог бы создать, попытайся пришелец использовать хоть малую толику своих возможностей! Да что там использовать — достаточно было в ту первую встречу просто обо всем рассказать мне, даже не рассказать — единым словечком намекнуть…
Не намекнул… Зато сейчас донельзя доволен и горд. Еще бы: куда как эффектно — открыть вдруг взорам пораженных людей очередное сокровище, которое было едва не затоптано ими, — главные слова двенадцатого, двадцатого или какого еще там столетия… Кушайте, мол, на здоровье, наслаждайтесь, современнички, приятного вам аппетита. И помните, как мы вас осчастливили!
С ненавистью смотрел я на своего гостя.
— Немедленно убирайся отсюда! Слышишь! Я не желаю видеть тебя больше ни секунды! Задачу свою ты выполнил: с рукописями будет сделано все, что нужно, — можешь не беспокоиться…
— Спасибо. Только вам придется потерпеть мое общество еще некоторое время. Двух часов не прошло, а в этом кресле так уютно… Да и некуда мне убираться.
— То есть как это некуда? — опешил я.
— Может быть, вы хотите предложить мне обратный билет?
— Какой еще билет? — Я опять ничего не понимал.
— Мне не хотелось рассказывать вам об этом… Есть такие простые вещи, говорить о которых очень трудно… Существует одно обстоятельство… Словом, чтобы выполнить то, для чего я был послан в вашу эпоху, я должен был пропустить временну́ю точку, из которой еще возможна обратная хронотранспортировка. Придя к вам, я сказал, что у меня в запасе два часа. На два часа хватит энергии моего изолирующего поля — вот что это значило.
— И… что будет… потом?.. — Язык у меня вдруг стал деревянным.
— Ничего. Пустота.
— И… вы…
— Да. Я знал об этом. С самого начала… Ну что вы на меня так смотрите?
Наверно, я и в самом деле смотрел на него в этот момент так, как никогда ни на кого не смотрел. Мне вдруг явственно представился жаркий бой — и он, в вылинявшей, по́том просоленной гимнастерке, готовый, стиснув зубы, броситься с последней гранатой под вражеский танк… Но ведь когда под танки — это война, это решается судьба страны, а другое дело…
— Когда речь идет о судьбе гениальных творений, — властно раздался его голос. — Это не другое дело, это тоже первое дело. Иной возможности здесь не было — или так, или вообще никак. Я сделал свой выбор. Рукописи не горят! — еще раз твердо повторил он. — В ваше время эти слова, кажется, уже были классикой…