— Ты пришел и увидел развалины, и там еще копошились соседи, разбирая утварь, и кто-то сказал тебе, что твоих уже увезли. Ты так их и не нашел. Ночевал ты там же, на развалинах, а потом в других местах, где придется. Лучше всего на пристани, где склады, там всегда можно поживиться рыбой и испечь ее в золе; еще хорошо в торговых рядах, но там у одноглазого сторожа была длинная плетка с крючком на конце… Вас таких было много, были постарше, они умели воровать, и были совсем маленькие, которые ничего не умели. Потом они куда-то все подевались. У тебя оставалась пачка бумаги и уголь, ты рисовал торговцев на пристани, и они тебя кормили… А что было потом?
— Откуда ты это знаешь? — ошеломленно пробормотал художник. — Я никому этого не рассказывал… Потом меня взял в ученики художник.
«А я попал в приют», — чуть не вырвалось у Джурсена, но вместо этого он сказал:
— Бывают дни, когда ты не можешь найти себе места, все валится из рук, все раздражает, все вокруг кажется серым и унылым, друзья глупыми и скучными, а работа — бездарной мазней. Но еще хуже — ночи. Ты просыпаешься, будто от толчка, и уже не можешь уснуть. Ты распахиваешь окно и смотришь в темноту, туда, где — ты знаешь — громоздятся на горизонте Запретные Горы. И больше всего на свете тебе хочется уйти из Города, просто взять и уйти, и идти долго-долго, в горы, перейти через них и опять: идти, не останавливаясь. А иногда тебе снится, что ты летаешь. Тогда пробуждение твое бывает ужасным. Ведь во сне ты летаешь над горами…
— …над морем, — прошептал художник.
— …и дышится легко, так легко, как никогда не дышится наяву. Ты никому никогда этого не рассказывал, только однажды ночью. Жене. А она…
— Алита? Не может быть! — художник вдруг осел на пол, будто ему подрубили ноги. — Но зачем?! Неужели… — Он обхватил голову обеими руками и застонал, раскачиваясь из стороны в сторону. — Теперь я понимаю, — бормотал он, — теперь я все понимаю…
Джурсен, не ожидавший такой реакции, ошеломленно смотрел на него. А художник вдруг вскочил, лицо его исказилось, и он закричал:
— Да! Да! Верно! Она все верно рассказала, все так! Да, я уходил из Города, дважды уходил и дважды возвращался, потому что боялся, не мог уйти насовсем. От нее не мог уйти!
Он хотел еще что-то сказать, добавить, но из-за ширмы появился Наставник и, стукнув об пол посохом, уронил одно-единственное слово:
— Признание.
Художника увели. Зеваки перед домом стали расходиться. Последними из дома вышли Джурсен и Наставник. Чувствуя страшную слабость, Джурсен прислонился к стене рядом с дверью. Взгляд его скользнул по стене дома напротив, и тотчас холодная испарина покрыла его лоб.
Дом, в который он должен был войти с дознанием, размещался на другой стороне улицы. Джурсен перепутал номер.
Он горько усмехнулся и пробормотал про себя:
— Все равно. Все виновны.
Он медленно пошел прочь, и благонадежные горожане, стоя у распахнутых дверей своих домов, с энтузиазмом приветствовали его.
Лифт мягко качнуло, створки разъехались в стороны, и яркий свет ударил по глазам. Лейтенант на секунду зажмурился, а потом быстрым шагом направился в смотровую. Дверь была заперта, и ему пришлось разрядить в замок почти всю обойму своего пистолета, прежде чем она открылась. Дальнозоры, конечно же, были повернуты в сторону Пустыни, ничем другим приезжающее сюда высокое начальство никогда не интересовалось, и лейтенант долго, чертыхаясь и обдирая пальцы, разворачивал установку, прежде чем в окулярах показался Город, затянутый облаками дыма, сквозь которые местами прорывалось пламя.
Город горел. Сломанным зубом возвышалась над ним лишившаяся шпиля и птицы на нем громада Цитадели. На глазах лейтенанта башня Джурсена Неистового вдруг покачнулась, накренилась и в следующее мгновение исчезла в клубах дыма и пыли.
Лейтенант отшатнулся от окуляров и хрипло рассмеялся.
— Вот и все, — сквозь смех выдавил он из себя. — Как это просто оказалось: хлоп! — и все.
Он подошел к стене и наугад раскрыл один из шкафчиков. После запретного зрелища Пустыни высоких гостей обычно мучила жажда. Наверняка что-нибудь осталось. Он нашел то, что искал и скоро уже мог смотреть в окуляры дальнозора на пылающий Городи не разражаться при этом истерическим смехом. Он просто сидел, смотрел и думал. Ему было о чем подумать.
На заставу он вернулся уже к вечеру.
Не выпуская из рук прихваченной наверху бутылки, лейтенант один за другим обошел все двенадцать дотов, прикрывавших подходы к перегородившей ущелье стене, проверил, заряжены ли огнеметы. Огнеметы, как и всегда, были заряжены, автоматика работала. Горячую смесь он сливал прямо на бетонный пол, а пульты управления крушил подвернувшимся где-то металлическим прутом.
Он сам себе удивлялся: не было ни усталости, ни удовлетворения от вида учиненного им разгрома, ничего не было. Он действовал как автомат, неторопливо направился на склады, нашел там тележку и принялся перевозить ящики со взрывчаткой и детонаторами к стене, перегородившей ущелье. Он возил ящики, пока совсем не стемнело, а потом, прихватив с собой бутылку, на дне которой еще что-то плескалось, устроился во дворе заставы перед бочкой с водой и стал ждать рассвета, чтобы можно было продолжить работу.
Так он и сидел на скамейке перед бочкой час за часом, покуривая и изредка прихлебывая из бутылки. Время от времени на склонах гор, оттуда, где была заградительная полоса, раздавались короткие сухие очереди, и тогда лейтенант досадливо морщился и бормотал вполголоса:
— Идиоты… Святой Данда, какие же идиоты! Ну куда, куда они прутся?!
Под утро он все-таки не выдержал и, запасшись мотком веревки и ножницами для колючей проволоки, по едва заметной узенькой тропинке пошел вдоль заградительной полосы. Собственно, никакой полосы и не было. Были укрепленные и замаскированные на деревьях и кустах датчики, и были пулеметы на поворачивающихся сервомоторами станинах, а в особо опасных местах были огнеметы, веерные мины, срабатывающие раньше, чем человек к ним приблизится, и просто ямы с шатким настилом. С минами и ямами лейтенант ничего поделать не мог, а вот с автоматикой мог. Этим он и собирался заняться.
Часов через пять, промокнув до нитки от росы, исцарапанный, но живой и невредимый, и по этому поводу очень собой довольный, он добрался наконец до поросшей кудрявым кустарником лощинки. Дальше соваться не стоило, тут его участок кончался. Что там напридумывали соседи, только им одним и известно. Хватит испытывать судьбу, пора возвращаться.
Он ничуть не удивился, увидев на дне лощинки две свежих выжженных полосы, и там, где полосы пересекались, еще слабо дымились какие-то лохмотья.
— Идиоты. Какие же идиоты, — уже без сожаления, просто констатируя факт, пробормотал он и потянулся за сигаретами.
И услышал из кустов на той стороне лощинки не то писк, не то плач. Он застыл на месте, так и не донеся до рта руку с сигаретой. Писк повторился, и на склоне зашевелились кусты, будто там кто-то пробирался ползком или на четвереньках. Кто-то, вероятнее всего раненый, спускался на дно лощины странными зигзагами, то приближаясь — и тогда у лейтенанта перехватывало дыхание, — то удаляясь от зоны действия огнеметов.
— Правее, по самой кромке! — шептал он. — Идиот! Какой идиот, там же могут быть пулеметы.
На дне лощинки, там, где кусты были гуще, движение замедлилось. Тот, внизу, заметался вдруг из стороны в сторону, потеряв ориентацию. Наверняка какой-нибудь из датчиков уже засек его и вел, и стоило ему появиться в зоне действия другого датчика, как ударят пулеметы или огнеметы. И ничего нельзя было сделать.
Наконец тот, внизу, решился и пополз по склону вверх, прямо к тому месту, где, спрятавшись за деревом, стоял лейтенант.
Звуки, издаваемые раненым, стали слышнее, теперь было ясно, что это всхлипывания. Кусты метрах в пяти от лейтенанта раздвинулись, и из них показался ребенок, мальчик лет пяти-шести, одетый в грязный синий комбинезон и такого же цвета каскетку. Обеими руками он тер себе глаза, размазывая но щекам грязь и слезы.