Полину словно огнем опалило. Неужто опять сватают?
Она покосилась на дядю, который разглядывал холодец. Прикусила губу. "Дочь не посмел бы так оскорбить..."
Сказала едва слышно:
- Устроил... Сватовство майора.
-- Подполковника,- с достоинством поправил гость с другой стороны стола, видимо обладавший острым слухом. - Что?!
-- Он подполковник, - повторил гость и стал жестами звать жениха; мол, давай подгребай.
Жених устремился к ним, как в реку кинулся, потеснил дядю и уселся рядом с Полиной.
Если Магомет не идет к горе, - забалагурил он,- то гора идет к Магомету.
"Ты еще и нахал?!"
Уголком глаз Полина видела погон с двумя просветами.
-- А шпоры у вас есть, майор?
-- Я сапер, -- с достоинством ответил подполковник.
-- А собака есть?
-- Н-нет...
- Должна быть собака, легавая. И псари. А выездные рысаки?
- Есть, - оживился жених. - "Опель". С иголочки.
- А дворянство у вас родовое? Или пожалованное, майор?
Полина поднялась, и в голосе ее уже явственно звучал гнев:
- Ни псарей, ни рысаков. Разве это достойная партия? - У Полины брызнули слезы: - Дурачье вы... позапрошлогоднее! - И, натыкаясь на углы стеклянных горок, буфетов, кресел, кинулась к дверям.
Полина бежала домой в кромешной тьме, проваливаясь в сугробы и вытаскивая из снега слетавшие с ног туфли-лодочки. Едва отыскала свою обледенелую сторожку. Бросилась на постель лицом вниз.
"Мамо! Мамочка ридная!.." попыталась заснуть. Люминал кончился, а без снотворного -- куда там!..
Порывисто потянулась к тетрадке, записала крупными буквами, поперек страницы: "Хватит! Я хочу к маме!"
... Первым заметил, что с Полиной худо, Альфред Феликсович Платэ, хотя ничего в ее университетской жизни не изменилось. Так же жужжал возле нее мотор, вращая в колбах "мешалки", и в трехгорлых колбах пузырились, клокотали реакции Гриньяра. Все вещества разгонялись к сроку, и он как руководитель не имел никаких претензий. Но вдруг увидел, что она вовсе не та, что вчера. По ее поникшим рукам. Когда это было, чтоб ее сухие узкие руки, красноватые, шершавые руки лаборантки-химички, лежали на рабочем столе так вяло и безжизненно?..
Он подошел к Полине и сказал, что геологи привезли гурьевскую нефть, много образцов. Ее нужно перегнать, определить состав.
Разгонка новой нефти оказалась трудной. Она требовала внимания неотступного. Ни о чем другом и подумать некогда. Зазеваешься -- выбросит горячую нефть из колбы. И все начинай сначала.
Но Полина прошла школу Карповского завода. Там аналитической лабораторией, которая контролировала готовые партии лекарств, руководила старая женщина, русская немка. Она дрессировала лаборанток с немецким педантизмом и российской бесшабашностью. Полину, во всяком случае, вымуштровала так, что та, задерживаясь в лаборатории до полуночи и перевешивая пробы десяток раз, ставила свой лаборантский номер на готовой партии тяжелевшей от ответственности рукой.
И сейчас было не легче. Нефть разных глубин. Одна, поводянистее, вела себя как необъезженный скакун, плескалась, клокотала в колбе и снова дыбилась вверх нефтяным гейзером. Другая, богатая парафином, застывала в холодильнике.
"Каждая нефть по-своему с ума сходит", - говаривал Плата.
Но вот перегнала.. Намного быстрее, чем предполагал Платэ. С внутренним торжеством положила на его рабочий стол таблицу нефтяных констант.
Когда на другой день Полина вошла в лабораторию, увидела вначале приподнятые удивленно медвежьи брови Платэ, а затем его сияющие, почти счастливые глаза. Как обрадовалась сияющим глазам профессора! Господи, хоть кто-нибудь ей рад!
Профессор тут же попросил ее получить новое вещество, и неприметно Полина, как сказал Платэ, "втянулась в диплом...".
Над дипломом работалось с азартом. С неотступным отчаянием человека, на котором пылает одежда и он пытается погасить на себе огонь. Все получалось удивительно точно, и стали осмысленными вечера, когда она могла увенчать стол Платэ колбой с новым препаратом.
Но... Оказалось, что в такие вечера семья нужна не меньше. Как же хотелось не возиться с углем и печкой, а прийти в теплую комнату, и чтоб встретила мама, и поесть суп с клецками или даже картофель с домашними огурцами, а потом забраться с ногами на диван, читать вслух Шевченко, а мама чтоб слушала.
Вечерами Полина боялась идти в свою сторожку, оставаться там наедине с собой; работала, пока не выключали электричество или газ. Глядя на синие огни гудящих горелок, она частенько думала о родных, не понимая еще, что со дня на день крепла их верой, их неразвернувшейся силой. Они погибли, веря в нее. Она не может их обмануть. Не смеет обмануть. Это для них, может быть, хуже смерти. И эта подспудная, заглохшая было мысль стала исцелять ее, придавая силы.
Однажды за полночь к ней неслышно подошел академик Зелинский в своей неизменной черной шапочке, пошевелил добрыми усами, глядя на ее снующие руки, спросил, получается ли. Посмотрел записи, взял карандаш, прикинул что-то... Вздохнул:
-- Пора спать, полуночница.
И, достав из оттопыривавшихся карманов своего белого накрахмаленного халата один из бутербродов, которыми он оделял всех полуночников, ушел домой. Зелинский жил тут же, в университете, но, увы, наведывался в лабораторию в последние годы все реже.
А утром влетел шумный неугомонный Платэ, продекламировал Полине с порога: "Старик Державин нас заметил и... благословил..." Оказывается, Зелинский вызвал Платэ и расспрашивал о Полининой работе.
Полинка, как шутили в лаборатории, теперь уж растила и холила свою дипломную работу, как ребенка, и ждала, каждое утро ждала Платэ,- что он скажет? Как-то она вытурила знакомого аспиранта - члена партбюро, который, правда, беззлобно назвал лабораторию Платэ "французской кухней".
Она к Платэ неравнодушна, заговорили подруги. Полина сердилась. Она терпеть не могла кретинок, которые влюбляются в теноров, в прославленных преподавателей. Без таких, как Платэ, университет - звук пустой. Памятник старины, и только.
К весне снова занемогла. Голова болела, "весь череп поднимается", говорила Полина. А сердце... кажется, до утра не дотянешь. Полина измерила температуру. 35,2.
К врачу боялась идти. Скажет: лежать. А когда лежать? Она начинала опыт и, заперев дверь и туго затянув голову мокрой косынкой, влезала на подоконник и дышала в форточку. Иногда боль отпускала.
Платэ врывался как тайфун:
-- Обедать ходили?-- И отрывал свой "итээровский" талон: - Я отстраняю вас от работы, пока не пообедаете.
Как-то оставил на ее столе бутылку молока. Полина знала, что у Платэ двое маленьких детей, и не притронулась к молоку. Платэ на другой день раскричался так, что она тут же выпила бутылку залпом, зубы стучали о горлышко.
-- Я вами доволен! - сказал он, когда она поставила бутылку.
Полина была убеждена, это он о молоке. Оказывается, не в молоке дело.
Он был дотошным, Платэ. Как и все на кафедре Казанского. Прежде чем отправлять студенческую работу в печать, он заново разгонял на колонке вещество, сам определял все константы, все рефракции.
А ныне он произвел это почти в ярости: когда Полину похвалил академик Зелинский, кто-то пустил слух, что ей делают поблажки; если пересчитать результаты ее опытов, наверняка там напутано.
Платэ перепроверил все, заставил считать аспирантку, которая, по его подозрению, могла распустить такой слух.
- Я вами доволен,- повторил Платэ.- Все у вас сошлось до четвертого знака.
Официальным оппонентом назначили академика Казанского. Полина пришла в ужас. Опять он? Да что это за напасть?
Когда отвезла диплом Казанскому, казалось, что оставила там, на Калужской заставе, свое сердце. Внутри пустота.