А набат все звенел. По всей Руси звенел в эту минуту набат, звенел об еврейской опасности.
-- ...обанкротившиеся Юзовские, Гурвичи... Борщаговские... окопались... охаивали...
-- Свадебный подарок,-- напряженным шепотом сказала Полинка, прошлепав босыми ногами по комнате, выдернула штепсель трансляции, воскликнула обнадеженно и со слезами в голосе: -- Товарищи! Но хоть это-то Сталин прочитает?!.. Не может не прочитать!..
Каждое утро мы кидались к "Правде". Круги ширились. Вот уж отозвалось в Ленинграде, Киеве, Одессе... В одном только Харькове, оказывается, "орудовали Г. Гельфанд, В. Морской, Л. Юхвид, некий А. Грин, М. Гриншпун, И. Пустынский, М. Штейн, Адельгейм и т.д...".
Почти каждый раз перечень новоявленных аспидов завершался знаменательным " и т.д.", которое разъяснялось тут же: "...орудовали с соучастниками...", "отравляли зловонием...".
"Средневековье умело ругаться",- вспоминал я академика Гудзия... "Отравляли зловонием" - это уже почти на уровне "элохищного львичища"...
И снова -- почти с каждого газетного листа... "и т.д."... "и т.п."... Ищите, да обрящете!.. На нашем факультете участились "китайские церемонии" дотошные беседы иа бюро, где спрашивали очень вежливо и с сокровенными интонациями: "Где проводите время?". "С кем?", "О чем говорите?".. . Они именно так и назывались студентами - "китайские церемонии", хотя, естественно, тогда в них не вкладывалась вся трагическая глубина смысла, обнаружившаяся позднее.
В коммунальной квартире нашего обветшалого лома обходилось без церемоний. Соседка, несчастная, вечно голодная женщина, потерявшая на войне мужа и сына, прикладывала ухо к нашим дверям. А когда я случайно застал ее за этим древним, как мир, занятием и пристыдил, призналась, плача навзрыд, что это ее участковый принудил.
Мы успокоили ее, как могли, накормили жидким студенческим супом, и она поведала нам шепотом, всхлипывая и озираясь на дверь, что мы участковому подозрительны... То гостей у них собиралась, говорит, целая синагога. А теперь запираются, шепчутся. От кого запираются? О чем шепчутся?.. Ты, сказал он, ответственная съемщица. Глядеть в оба. А не то загремишь знаешь куда?!.. И разъяснил ей, уходя:
- Евреев колошматят чем ни попадя, должны же они что-нибудь предпринимать? Люди небось, не железо...
... Мы действительно искали с Полиной уединения. Действительно запирались. И даже шептались.
Мы повернулись спиной к участковым. К "литературному" кликушеству. К антисемитской отраве, которой, казалось, пропитались газетные листы. Мы хотели сына.
Впрочем, я бы ничего не имел и против дочери. Но Полина хотела сына. Только сына.
Говорят, что жизнь продолжается и под топором. Человек живет надеждой, пока от удара не хрястнет шея.
И хотя, как показало время, завершился лишь первый акт кровавой трагедии, продуманной до деталей великим постановщиком, еще два-три года оставалось до запланированной варфоломеевской ночи, когда участковый, правда на другой улице, занесет нас в свои тайные проскрипционные списки гугенотов", а уж все пьянчуги и уголовники нашей старенькой заброшенной улицы Энгельса почуяли себя боевым авангардом...
В нашу форточку то и дело влетали, крошась о решетку, снежки и комья грязи, и чей-либо пьяный голос хрипел: "Эй, Моцарт, собирай чемоданы. Колыма по вас плачет'.." (Почему Моцарт попал в евреи, так и осталось неясным.)
А в бюро обмена и на "квартирном толчке" Москвы, где мы искали комнату побольше, нам отвечали порой с нескрываемой усмешкой: - Расширяться, значит, хотите. Ну-ну!..
Однако мы с Полиной все равно были счастливы на своем привычно -лобном месте, хотя время от времени я возвращался туда с окровавленной губой или синяком под глазом после очередной творческой дискуссии с дворовыми или трамвайными антисемитами, которых невзлюбил.
Разве молодожены в купе поезда менее счастливы - за минуту до крушения, о котором и думать не думают, хотя б они и знали, что дорога опасна?
Нас было двое, и я видел огромные иконописные Полинкины глаза и был счастлив тем, что они сияли.
Будильник своим жестяным утренним звоном отмерял конец сказки, но сказка не кончалась, она звучала в глубоком сердечном голосе Полины, которой я звонил в лабораторию после каждой лекции.
И я радовался тому, что глаза ее не переставали быть счастливыми даже тогда, когда в нашем зарешеченном окне вдруг появлялась на мгновение румяная, озабоченная физиономия участкового, которому, видно, не терпелось узнать, чем же мы все-таки занимаемся? Не листовки ли печатаем? А то ведь пропадешь с этими евреями. Ни за понюшку табаку пропадешь...
Увы, лобное место -- это все же лобное место. Удар пришелся сильный, наотмашь. И совсем с другой стороны. Откуда и не ждали.
...Видно, все дало себя знать. И непрекращавшаяся травля, и голодные годы; Полина слегла, со дня на день слабея. Румянца будто и не бывало. Анализ крови оказался такой, что врач сам примчался с ним посреди ночи. Гемоглобин - 38.
И тут началось кровотечение. Я кинулся к брошенным в ночи ларькам-сатураторам за льдом, бежал с тающим льдом, не зная, застану ли Полину в живых.
Кровь в запаянных стеклянных ампулах из Института переливания крови держал в трамвайной давке над головой, и какой-то паренек оттирал от меня толчею, которая вминала меня в стенку трамвая.
К каждой ампуле была приклеена бумажка с фамилией донора. Фамилии были русские, татарские, украинские.
-- Кадровики должны от тебя отстать,-- весело сказал Алик-гениалик, приехавший проведать больную Полину,-- поскольку в тебя влита кровь всех союзных республик.
Полина засмеялась и притихла, помрачнела.
Почти год возили Полину по известным и неизвестным диагностам, аллопатам, гомеопатам, к которым записывались на полгода вперед. Профессора аллопаты крестили гомеопатов прохвостами, гомеопаты бранили профессоров тупицами.
А Полина ходила, держась за стенки. Кровь переливали без надежды, от отчаяния.
Горькая больничная тропа вывела нас наконец к Зинаиде Захаровне Певзнер, рядовому палатному крачу одной из клиник на Пироговке, похожей скорее на толстую добрую бабушку из "Детства" Горького, чем на лучшего диагноста Москвы, поднявшей почти из могилы сотни женщин.
Певзнер поставила диагноз, который яростно отрицали и главный врач клиники, и знаменитые профессора-консультанты; он оказался точным.
Но это произошло лишь после седьмого переливания крови.
Да и попали мы к Певзнер случайно. Полину ни за что не брали в клинику, и я потребовал от дежурного врача расписку, что Полина доживет до утра. Расписку, естественно, не дали, положили истекавшую кровью больную в коридоре. Здесь на нее и наткнулась Зинаида Захаровна Певзнер...
- Можно ли обойтись без операции? - спросила ее поздней Полина, которую за прозрачный лик и огромные горящие глаза Зинаида Захаровна прозвала Полинкой-великомученицей...
-- Жить можно,-- печально ответила Зинаида Захаровна.- Рожать нельзя.
Я ждал звонка об исходе операции к полудню. Мне позвонили утром:
- Быстрее приезжайте!
В клинике навстречу мне вывалился похожий на мясника хирург в халате с рукавами, закатанными до локтей, и, потрясая могучими волосатыми руками, потребовал, чтобы я немедленно забирал свою жену и убирался с ней к чертовой бабушке!
-...К чертовой бабушке! - снова вскричал он и бросился назад в операционную.
Я отыскал Полину в полутемном конце коридора, она сидела в сиротливом больничном халате, горбясь и держась за живот, словно ее ударили в солнечное сплетение. Рыдала беззвучно.