Выбрать главу

Однако, когда журнал вышел, денег хватило лишь расплатиться с долгами. Да на валенки маме, чтоб не простыла в очереди за костями.

Как бы ни горело мое лицо от стыда, я обязан вспомнить о своем давнем студенческом романе. Я не имею права обойти его молчанием: это было бы бесстыдством.

- Ты, Гриша, сапером, часом, не служил?- по отечески укоризненно попенял мне главный редактор "Октября" сумрачный Федор

Панферов.-- Чуть журнал в воздух не поднял... к чертям собачьим... Ты представляешь, как бы грохнуло, если б на белых страничках "Октября" появился твой роман о студентах-языковедах, в котором полностью игнорируются недавние открытия Сталина в языкознании?. . Знаю-знаю, ты не со зла, успокоил он меня.-- У тебя. .. это... алиби: ты писал книгу еще до сталинской дискуссии о языкознании. А у журнала-то не будет алиби... Чаю хочешь?

Принесли ароматного чая. Я был обескуражен и вместе с тем горд, что Федор Панферов говорит со мной столь доверительно. И даже чаем потчует... Я уважал Федора Панферова за то, что каждый год он, рискуя, может быть, жизнью, бомбардирует Сталина письмами о трагическом разоре заволжских. да и но только заволжских, колхозов; о крестьянских детях, которые от рождения не видали сахара.

Он был верным сыном своей земли, Федор Панферов, и готов был костьми лечь, но помочь родной деревне.

Костьми не лег, но, случалось, с горя попивал...

Я глядел на болезненное серо-желтое лицо Федора Ивановича и, помню, не испытывал страха, нет! Мне было стыдно. Более того, я чувствовал себя выбитым из колеи. Перестал верить в самого себя. ..

Раз он из всех наук, из тьмы-тьмущей государственных дел он выбрал языковедов, значит, это и есть самое главное.

Стремнина идейной жизни страны. . .

А я в те же самые дни слушал лекции Галкиной-Федорук, и у меня даже мысли не появлялось, что, скажем, ее языковый курс может иметь хоть какой-то общественный интерес.

Мой приятель записывал "галкинизмы", языковые перлы добродушной Евдокии Михайловны, над которыми похохатывал весь курс.

Какой же я писатель, если я не смог постичь самого существенного?! Типичного! За деревьями не увидел леса. Увлеченно кропал что-то о молодежном эгоизме, о мелкотравчатых комсомольских пустозвонах, которые суетятся среди молодежи, влияя на нее не

больше, чем лунные приливы и отливы...

Это все равно что оказаться в эпицентре землетрясения и даже не заметить колебания почвы! ..

Если слеп и глух, то в литературе мне делать нечего?..

Лишь спустя год-полтора, непрерывно подбадриваемый искренно желавшим мне добра Федором Панферовым, я нашел в себе силы вновь сесть за свой подоконник -- письменный стол и... самоотверженно захламил рукопись далекими от меня газетно-языковедческими "марристскими" проблемами, в жизненной необходимости которых для страны и не сомневался...

И тем самым (поделом мне! ) превратил свою выстраданную студенческую книгу в прах.

И вот ныне, пристально вглядываясь в прошедшее, задаю себе горький вопрос: я, молодой тогда писатель, "интеллектуал", каким убежденно считал меня Федор Панферов, многим ли я отличался в те кровавые дни по глубине и самостоятельности политического мышления от немудрящего деревенского пария-участкового, который в тревоге подглядывал за мной и Полиной, опасаясь, как бы мы чего-нибудь не натворили? Ведь в "Правде" было указание о гурвичах борщаговских! И т.д. и т.п. и пр.

Идти до самого конца по дороге правды, случается, страшно. Но уж взявшись за гуж...

Многим ли отличался я, допустим, от тех рядовых солдат внутренних войск, которые с автоматами в руках выселяли из Крыма татар - стариков, женщин, детишек?..

Им объявили, парням в военной форме, что это приказ Сталина. Что все крымские татары - предатели. До грудных детей включительно.

И солдаты, как и я, восприняли слова Сталина дисциплинированно бездумно, слепо, с каменным убеждением в его, а значит, и в своей правоте... Раз он сказал...

Чем отличался тогда я от них, прости, Господи, писатель-интеллектуал?1 Тем лишь, может быть, что, будь я на их месте, возможно, не вынес бы этой чудовищной расправы над детьми...

...В свирепо ругавшейся, злой на проклятую жизнь очереди за костями и настигло меня приглашение явиться в Союз советских писателей. Я почти заслуживал, как увидим сейчас, такой чести, хотя в тот день, естественно, и не подозревал о подлинных причинах вызова и горделиво думал совсем об ином...

То было мое первое официальное приглашение в Союз писателей, имена секретарей Союза были широко известны и восславлены, и Полина прибежала, запыхавшись; может быть, этот звонок наконец изменит нашу судьбу?

Кто именно возжаждал меня увидеть - не знаю до сих пор. В накуренном кабинете собрались почти все руководители Союза писателей. Александр Фадеев. Федор Панферов. Борис Горбатов. Леонид Соболев. Какие-то генералы.

Генералы ушли. Борис Горбатов отсел к окну. Потом встал и нервно заходил по комнате. Взад - вперед. Взад - вперед. Перед Александром Фадеевым, вальяжно развалившимся в кресле, лежали папки. Одна из них оказалась моим личным делом. Он тяжело поднялся мне навстречу, пожал руку, как старому товарищу. Сообщил мое имя кому-то, ждавшему согбенно с бумагами в руках, и тот, уходя, оглядел меня загоревшимися глазами, как заезжую кинодиву или гимназиста Гаврила Принципа, которого сегодня еще никто не знает, но завтра, когда он выстрелит в эрцгерцога...

Секретарь сразу перешел на "ты". - Рад приветствовать тебя, друг. Мы на этой неделе принимаем тебя в Союз писателей. Рад?..

То-то... Нам нужны такие, как ты, фронтовики. С характером. . . Прием твой -- дело решенное. Мы давно ждем таких, как ты. Тех, кто идет в литературу с поля брани. Как и мы пришли в свое время. Кто видел смерть, спуску не даст... Квартира есть?.. Выделим.

В издательстве роман еще не вышел?.. Только в "Октябре"? Ускорим...

Он помолчал, погладил свои седые височки, тронул серебристый ежик, словно застеснялся чего-то; наконец, произнес с напором и теми взволнованными модуляциями, с которыми порой врали Полине в академических институтах:

- Вот что, друг, хотелось бы, чтобы ты громко, знаешь, во всеуслышание, всенародно заявил о своей подлинной партийности. Так, знаешь, хвать кулаком по столу. Человек пришел!.. Солдат! Чтоб, как писал поэт, "врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов. . .".-- Он улыбнулся, вынул из стола листочек.-- На той неделе обсуждение романа Василия Гроссмана "За правое дело". С прессой знаком?..- Он раскрыл папку с вырезками, которая лежала под рукой. Полистал, читая заголовки: - "На ложном пути"... - И со значением: -- Редакционная... Вот еще...0 романе Гроссмана "За правое дело". В том же духе. Вот. .. в

Ч-черт! - вдруг выругался он.-- И тут халтура.

Я мельком взглянул на заголовок вырезки, видно попавшей не в ту папку: "Что такое "Джойнт"?"

Он полистал далее нервно листал, перебрасывая сразу по нескольку вырезок; закрыв папку, кинул ее в ящик стола. А мне протянул страничку: Тут набросаны тезисы. "Извращение темы, односторонность освещения..." В общем, подумай над ними.

Важно, чтоб их изложил такой парень, как ты, понимаешь. Молодой. Не погрязший в склоках. Фронтовик, орденоносец.

-- И курчавый брюнет,- сказал я и плотно сжал свои африканские губы.

Он почему-то покосился на Бориса Горбатова, затем поершил свой седой ежик, глядя мне в лицо и говоря со мною - ощупью, напряженно, - но уже как с единомышленником:

- Рад, что понятлив. Посуди сам. Зачем нам ненужные обвинения в антисемитизме. Тут же дело не в этом. Пусть правду о Василии Гроссмане скажет не только Аркадий Первенцев или Михаил Бубеннов - они-то скажут! - но и Григорий Свирский. Как равный.

Я поднялся рывком и поблагодарил всемирно прославленного писателя за то, что тот, еще не познакомясь со мной, заранее считал меня равным Аркадию Первенцеву. И даже самому Михаилу Бубеннову, умудрившемуся и в те годы схлопотать выговор за антисемитизм; правда, после нашумевшей в Москве пьяной драки с драмоделом Суровым, которому он, стыдно писать, вонзил вилку пониже спины...