— Не знаешь? А я знаю, — будто не слыша просьбы отца, резко произнесла Люба. — Те, кто остался не у дел, сосут лапу и ждут, чтобы им Христа ради какая-нибудь третьесортная газетёнка заказала завалящий репортажик, а пока суд да дело, разгружают вагоны по ночам и перетаскивают ящики в магазинах.
— Вот так уж все четыре тыщи и перетаскивают? — попытался разрядить обстановку Григорий.
— Нет, зачем же? Если кого такая жизнь не устраивает — добро пожаловать в пекло, под пули! — не отводя взгляда от глаз сына, уверенно бросила она. — Неужели на свете мало достойных профессий? Ну почему именно журналистика?
— Потому что я так решил, — твёрдо ответил Михаил. — Это мой выбор.
— Господи, Кирилл, ну хоть ты ему скажи! У человека должна быть уверенность в завтрашнем дне, на худой конец, просто кусок хлеба! Ну, что ты молчишь?!
— Я? — Кирилл внимательно посмотрел на бледное лицо сына.
— Да, ты! Ты же ему отец, а не чужой дядя! — глаза Любаши сердито сверкнули. — Неужели ты не хочешь, чтобы его жизнь сложилась лучше твоей?!
Внезапно всё, что окружало Кирилла, поехало кругом, и он яснее, чем когда-либо, ощутил холод коснувшегося его груди ствола отцовского обреза. Квадратная подкова сочных, вишнёвых губ, окаймлённая густыми, блестящими волосами окладистой бороды, презрительно скривилась, и, опрокинувшись, время вернулось в тот день, когда, онемев от дикого страха и бесконечного отчаяния, перепуганный до смерти, Кирюша дрожал осиновым листом у беленной мелом деревенской печи, а его родной отец, Савелий Макарович Кряжин, как умел, боролся за счастье своего единственного сына.
…Полыхнув звериным огнём безумных глаз, Савелий поднялся во весь свой почти двухметровый рост и, отшвырнув ногой тяжёлый дубовый стул, на котором сидел, сделал несколько неровных шагов к печке. Пошарив рукой у стены, он вытащил замотанное в толстую холщовую тряпку ружьё и, неспешно размотав промасленную холстину, сломал ствол о колено.
— Что ж, сейчас я тебя благословлю, — щёлкнув затвором, пьяно пробормотал он и, шагнув вперёд, упёр ствол в грудь сына. — У тебя есть одна минута. Или ты сделаешь так, как сказал я, или я пристрелю тебя своими собственными руками. Считаю до трёх.
— Отец! На дворе шестьдесят первый год, люди, вон, сам говоришь, до космоса добрались, а ты со мной, словно с крепостным. Пожалей ты меня, сын ведь я тебе родной… — от обиды и жалости к себе губы Кирюши задёргались и глаза наполнились едкими жгучими слезами.
— Раз. — По тёмным скулам Кряжина прокатились упрямые желваки.
— Бать, будет тебе, пошутил — и хватит, — всё ещё до конца не веря в происходящее, Кирилл попробовал дёрнуться, но стальной ствол ружья прижал его к стене крепче крепкого. — Ну что ты, в самом-то деле? — заискивающе улыбнулся Кирюха.
— Два. — Вишнёвые губы Савелия побелели, и на дне стальных глаз промелькнула звериная тоска. — У тебя последняя попытка. — С висков и со лба Савелия заструился пот, и, глянув в полные решимости глаза отца, Кирилл отчётливо понял, что сейчас раздастся выстрел.
— Хорошо, будь по-твоему, — трясущимися губами произнёс он.
— Вот и молодец, — опустив ствол, Савелий шумно выдохнул и внезапно почувствовал, что ему нужно сесть. — Даю тебе сроку — три дня, и чтобы с Любкой ты покончил раз и навсегда. Как ты это сделаешь — не моё дело. Но запомни: пока я жив, в этом доме я один хозяин, и моё слово всегда будет последним…
…— Почему ты молчишь? — голос Любаши донёсся до Кирилла как будто издалека. — Если тебе не всё равно, скажи что-нибудь, ты же отец.
— Хорошо, я скажу… — отодвинув тарелку, Кирилл пристально вгляделся в побелевшее лицо Миньки. — Самое дорогое и ценное, что есть у меня на этой земле, — это ты, потому что ты — лучшая половина меня самого. Я люблю тебя и горжусь тобой, и никогда не позволю себе ломать твою жизнь в угоду своим амбициям. Хорош он или плох, но это твой выбор, твой путь, и, что бы ни случилось, ты всегда помни одно: роднее и дороже тебя у меня никого и никогда не будет. Что бы ни случилось, и в горе и в радости, помни, в твоей жизни есть человек, который верит в тебя и любит таким, какой ты есть.
После слов Кирилла над столом повисла тишина, разрываемая только тиканьем стареньких ходиков. Не решаясь её нарушить, каждый сидел молча и, не поднимая глаз, смотрел в свою тарелку.
— Бабулиська, а посему все мольсят? — маленькая Аннушка непонимающе обвела взглядом странных взрослых, застывших у стола.
— Они думают.
— А мозьно, пока они все думают, взять исё один блиньсик?
— Конечно, можно, моё сокровище, — улыбнулась девочке Анфиса, и взрослые с облегчением ожили.