Ловцов словно бы очнулся, услышал ровное и тревожное гудение ветра, который пересыпал из ладони в ладонь звонкую серебряную мелочишку, и, к ужасу своему, убедился, что он уже шел не по дороге, а по стерне, выступавшей щетинкой из твердого снега. Он с трудом повернул голову — шея онемела и поворачивалась словно бы со скрипом, как железная, — но ничего не смог разглядеть, только мельком увидел за метелью, что чуть в стороне стояла огромная скирда. Оттуда доносился ржавый скрип, и Ловцов подумал, что, может, в этом ржавом скрипе и прячется его спасение.
Он отсчитал десять шагов и еще десять, снова поднял голову и понял, что ошибся: это была не скирда, а дощатый сарай, кажется, раньше такой стоял на мстонском поле. Одну воротину сорвал ветер, другая раскачивалась на верхней петле и поскрипывала. Перед проемом ветер намел большой сугроб сухого, рассыпчатого снега, ноги увязали в нем, как в песке, и Ловцов едва переставлял их, перелезая через сугроб, споткнулся о железяку, кем-то тут брошенную по осени, и упал ничком на холодную каменную землю. Если бы он услышал звук падения своего тела, ему подумалось бы, что упало бревно, но он ничего не слышал, лежал, вытянувшись во весь рост, и улыбался. Впервые ему за эти долгие сутки стало хорошо: притаился ветер, не звенел, пересыпаясь, снег, отступил холод, и вдруг на него начало потихоньку надвигаться голубое сияние. Оно означилось сперва оранжевыми точками, которые, сливаясь, быстро заголубели, как цветы льна, и по этому огромному льняному полю начали разливаться неслышной волной покой и умиротворение, а там, где голубое поле сливалось с голубым небом, Ловцов увидел мать. Она шла к нему навстречу невесомо, протягивая тонкие, исхудавшие руки, и, кажется, что-то говорила, но он не слышал ее и тоже протянул к ней руки.
— Мама, — слабеющим голосом позвал Ловцов и еще тише повторил: — Мама...
Еще едучи с больным с аэродрома в купавинский госпиталь, Блинов понял, что сотворил глупость, отправив Ловцова одного в финансово-хозяйственное управление. Вернувшись в город из госпиталя, он тотчас же отправился в то самое модерновое здание, в котором Ловцова принимал адмирал, разыскал все концы, по которым выходило, что Ловцов получил и проездные документы, и деньги. Путь из Москвы в Новгород был недальний, и Блинов повеселел: старшина первой статьи не малое дитя, и он, старший лейтенант Блинов, подтирать носы еще ни к кому не подряжался.
Самолет ему надоел до чертиков, а поезд в Симферополь уже ушел, следующего предстояло ждать почти сутки, и Блинов почувствовал себя воистину свободным человеком, став обладателем двадцати двух часов, которые в его положении могли с успехом равняться вечности. «Вечность — это прекрасно, как изволит выражаться наш командир, — подумал Блинов, прикидывая, с какого конца начинать размен этой самой вечности. — Так, сперва поищем печку», — решил он и поехал на Курский вокзал за билетом, там же и пообедал в вокзальном ресторане, в котором к столу не подавали даже пиво, и этот ресторан с огромными витражными окнами напоминал теперь столовку средней руки. Впрочем, отвыкшему за эти месяцы от всего цивильного, Блинову даже показалось, что он роскошествует: заказал обед из пяти блюд, хотя заранее знал, что не съест их, две бутылки боржоми — на этом вокзале боржоми никогда не переводилось.
Народу было немного. Блинов попросил официантку не подсаживать никого к нему за столик, ел не спеша — спешить стало некуда: он оказался в городе, в который не только не стремился, но даже старался пореже вспоминать о нем. «Вот так всегда, — печально подумал он. — Иметь и не иметь. Быть и не быть». Этот город был почти родным ему, и он безошибочно мог позвонить по одному телефону, не справляясь о нем даже в записной книжке — он постоянно помнил его, — и сказать тривиальное: «Это я».
«Ведь это так просто, — думал он. — Опустить монетку, набрать номер и сказать: «Это я»... А может, лучше забыть номер? Ведь это тоже очень просто: взять и забыть».
Если бы кому-то из гангутцев привелось в эти минуты заглянуть в ресторан на Курском вокзале, он, наверное, не обратил бы внимания на одинокий столик в углу, за которым сидел Блинов, настолько он был непохож на себя, а вернее всего, наконец-то стал самим собою, сбросив личину, как старый актер, обретший просветление.