Мне хочется тебя кое о чем спросить, особенно про маму.
Искренне твой внук Себастьян Мандт.
Я вложил листок в конверт, заклеил и надписал. Решил отправить на бабушкино имя в мотель «Панорама Техачапи», где, я надеялся, она все еще работала. А потом в одиночестве сидел у себя, пока не проснулся отец.
Мои занятия в тот день потерпели полный крах. Я никак не мог сосредоточиться. Вместо мозгов в голове дыра, и череп внутри саднит, будто чересчур об него много всякого колотилось последнее время. Будто из вороха мыслей, что одолевали меня вот уже несколько дней, каждая была смертельно острой. А что? Может, и правда.
Отец, понятно, хотел, чтобы я вел себя как всегда. А чтобы отдохнуть — да ни за что. В этом он весь. Никакого снисхождения к переменам.
В конце концов его прорвало, и он обозвал меня тупицей. Ну, если точнее, он сказал, что сегодня я — тупица. «Ни минуты больше не выдержу, — сказал. — Сегодня ты просто тупица. Я не для того столько вкладывал в твое обучение, чтобы тебя затянуло в болото тупости».
Он меня здорово обидел, но я не стал кричать в ответ, потому что, когда я повышаю на него голос, с ним такое творится — чертям тошно. Я бы этого не выдержал. Только не сегодня.
Поэтому я сказал лишь:
— Прости.
— Твоего «прости» недостаточно.
Вот тут уже меня прорвало. Я все-таки закричал. Во все горло закричал.
— Мне отдых нужен! — орал я. — Каникулы, черт возьми! На Пасху, на Рождество! И летние! Как у ребят, что ходят в школу! Они отдыхают. Я тоже хочу! Ты уморил меня учебой. Ты меня убиваешь своими чертовыми занятиями, ясно тебе?
Я почти никогда не чертыхался в присутствии отца. Сквернословие в нашем доме было под запретом. И конечно, я ждал хорошей взбучки. Однако ругань почему-то сошла мне с рук. Он начал орать про другое: чтоб я не смел перекладывать вину на него, потому что он всем для меня жертвует, а я напортачу и рад радехонек.
А я заорал — мол, напортачишь тут, когда на тебя так наседают.
А он заорал — кто, мол, на меня так уж наседает? И чего такого сложного он от меня требует? И почему это я до сих пор справлялся и вдруг на тебе — с бухты-барахты отключил мозги? И почему бы мне просто не признаться, что со мной что-то не то происходит? И кстати — что со мной происходит?
А я заорал:
— Есть о чем подумать, вот и все!
И вдруг в комнате так тихо стало, до жути, и я подумал: «Тьфу, вот дерьмо. Все-таки вляпался».
Отец снова заговорил. Спокойным голосом. Ненормально спокойным голосом.
— Отлично. Ну и о чем же ты думаешь?
— Не скажу.
Снова мертвая тишина. У него на висках вены вздулись и забились часто-часто.
— Почему?
— Потому что это мои мысли, а не твои.
Угу, сам знаю. Где была моя голова, спросите? Ну не мог я больше всего этого выносить, понимаете? И терять мне было нечего. Обычно я старался держать язык за зубами ради мира в доме. А какой уж тут мир, после всех этих криков.
Я ждал от него продолжения, но он вроде слишком сильно расстроился — до того расстроился, что даже сказать ничего не мог.
Тогда сказал я:
— Что ты будешь делать, когда мне исполнится восемнадцать? В восемнадцать лет я смогу выйти за эту вот дверь и больше не вернуться. И ты меня не остановишь.
— Выйти-то ты можешь. А куда пойдешь? — опять заорал он. — Ты понятия не имеешь, как там себя вести, вот за этой дверью. Ты мира не знаешь!
Я покачал головой и процедил:
— Интересно, кто в этом виноват?
— Что ты сказал?
Но я лишь снова покачал головой и пошел к двери.
— Что ты мне сейчас сказал, Себастьян?
Я взялся за ручку двери.
— Себастьян! Не смей уходить! Я тебе запрещаю!
Я потянул за ручку, открыл дверь и с треском захлопнул за собой. Похоже, я впрямь был сыт по горло.
Пройдя ступенек десять, я повернулся и поднялся назад в нашу квартиру.
— А! — сказал отец. — Я знал, что просветление наступит.
Я не ответил. Прошел в свою комнату, достал письмо бабушке Энни из-под клавиатуры — я его туда специально спрятал, — сунул в карман и так же молча вышел из квартиры. Даже не посмотрел на отца. Зато дверью грохнул что было сил.