М а р к у с А п т е й к е р (про себя). Берл Шустерман верил в загробную жизнь. Ни одной молитвы не пропускал. В дни покаяния так стенал — никакая богомолка с ним сравниться не могла… А вот же, не побоялся…
И снова он оглядывается в замешательстве. Опять здесь что-то переменилось. Весело позвякивая о толстые стенки граненых стаканов, пляшут в них алюминиевые тоже-мне-ложечки…
Яша принимается о чем-то рассказывать, и ложечки замолкают. На всех лицах живое удовольствие. Отец прислушивается: Яша вроде бы даже и не рассказывает, а точно по книге читает. Только книги не видно. Наизусть читает, как стихи. Отцу приходилось слушать декламацию. Нет, не похоже: Яша все-таки рассказывает, а не читает. О каком-то диковинном существе, о крошке по имени Цахес. Этот человечек достиг непомерной славы, так как все, что рядом с ним создавали действительно великие люди, каким-то волшебным образом приписывалось ему.
Лицо Яши светилось умом.
О т е ц (про себя). Открытое, ясное лицо… Придумал — паутина! Тьфу, чего только человеку не привидится!
Я ш а (около полуночи, когда разошлись гости). Ну, как тебе, папа, наши друзья?
О т е ц. Замечательные люди. Только чернявый этот, как будто тоже милый человек — так близко принимает к сердцу обиду профессора! — но к тебе чего-то придирается. Видно, себя ценит больше, чем других.
Яша с Фирой удивленно переглянулись, как-то странно заулыбавшись. То ли были довольны его прозорливостью, то ли потешались, что он попал пальцем в небо.
Новые люди. Яша опять показывает то, что сделал в Ялте. С небольшим опозданием явились двое из вчерашних — та, что в бархатном платье, и тот, что «слишком».
О т е ц (про себя). Второй раз пришли. Видно, у Яши есть чему поучиться.
Смотрели молча. Похоже, в отсутствие того, который «красиво, очень красиво», чернявый забыл свое «слишком». Яша уже завязывал папку, когда именно он, чернявый, который вчера показался отцу таким привередливым, первый своим тихим, мягким голосом немногословно вынес свое суждение:
— Много успел, Яша!
О т е ц (про себя). Смотри-ка, и этот по-хорошему…
Я ш а (с улыбкой во все лицо). В самом деле? Тебе нравится?
Снова заплясали в толстых граненых стаканах алюминиевые ложечки. Мазали масло на черный хлеб — кто совсем тоненьким слоем — то ли по привычке, то ли сочувствуя чужой нужде, — а кто густо, пластами — по молодости, самонадеянности, неискушенности. Некоторые предпочитали сушки, ломали их и запивали горячим чаем.
Отец в добром расположении духа сидел во главе стола. Ему одному подали чай не в грубом граненом стакане, а в чашке из тонкого белого фарфора, расчерченной черными линиями. И ложечку Фира подала ему серебряную. Десять лет тому назад эту ложечку подарила ей свекровь — последнюю серебряную вещь в доме Аптейкеров. Как большинство присутствующих, отец намазывал маслом черный хлеб — сушки были ему не по зубам, — прихлебывал крепко заваренный чай и молча прислушивался к разговорам за столом. Прислушиваясь, размышлял между делом, что он расскажет своей Рохеле о сыне и о снохе. «Они очень хорошо проводят время, — расскажет он. — Гостей полон дом…» Это ведь чистая правда. Он всего второй день в Москве, а вчера гости и сегодня гости. Да, хорошо. И все-таки придется, наверно, и что-то другое рассказать Рохеле. Вон какие нервные руки у Яши… Яша вынимает ими картину из папки, ставит под стекло и отходит немного в сторону со смущенной улыбкой, будто в чем провинился. Подождет немного, извлечет картину из-за стекла, поставит другую. А гости… какие у них серьезные, у некоторых даже суровые лица, полностью поглощенные тем, что показывает Яша. Но вот уже, кажется, можно и отвлечься, все сидят за столом, накрытым белой, накрахмаленной скатертью, — кто постарше, кто помоложе, не важно — все молодые и веселые. Но хотелось бы знать, когда у них отдыхает голова? Разговоры — все та же работа. Вертятся все время вокруг их профессии.
Какой-то голубоглазый человек неожиданно поклонился Маркусу Аптейкеру с другого конца стола, будто сейчас только увидел его, и, чему-то радуясь, произнес странное слово:
— Супрематизм!
Растерявшись от неожиданного поклона и от непонятного слова, Аптейкер второпях хлебнул из чашки и обжег язык. Никто не обратил на это внимания, хотя все сидящие за столом смотрели сейчас в его сторону. И вдруг все бурно заговорили о каком-то черном квадрате, который почему-то всех волновал — одним, видно, стоял поперек горла, другие в нем души не чаяли. Потом выяснилось, что черный квадрат приходится близким родственником перечеркнутой черными жирными линиями чашке, которой Фира уважила отца. И к тому и к другой имеет отношение некий Малевич: то ли глава фирмы, то ли сам рисует эти черные линии. По его-то, Аптейкера, немудрящему разумению, не бог весть какой фокус. Но если здесь спорят об этом с таким жаром, то, верно, дело стоит того… Су-пре-матизм… Гм…