Таить в себе то, что я узнавала из тонких книжек, было свыше моих сил. Все истории я пересказывала моей новой подруге. Лишь одну повесть я не могла ей рассказать — повесть о ней самой, о Фане Бергер. Я изнемогала в жажде слушателя. И отыскала. Это была младшая сестра Нисла — Ципа, чернявая, с тонким, острым носиком и зубами, торчащими из-под верхней губы. Летом, стоило ей только показаться на улице, как целая орава мальчишек — учеников ее отца — увязывалась за ней, распевая:
И без передышки, сначала. Ципа изо всех сил старалась показать, что ей это нипочем. Лишь повернет к преследователям свою тусклую мышиную мордочку, выставит зубы, будто хочет укусить, и бросит коротко:
— Дождетесь, скажу отцу, жабьи глотки!..
Ее слова только подливали масла в огонь. Отца Ципы никто не боялся. Это был тихий человек с бескровным, голодным лицом. Проблеск жизни появлялся в нем только тогда, когда жена ставила перед ним тарелку гречневого крупеника или миску горячей фасоли. Жестом лунатика он протягивал свои бледные руки к хлебу. Отрезал толстый ломоть, зажимал его в правой ладони, а левую подставлял гнездышком, чтобы ни одна крошка не пропала. Проглотив последний кусочек, он левой рукой отправлял в рот крошки и лишь после этого принимался за крупеник или за фасоль.
В один злосчастный день во время самозабвенной трапезы меламеда Хоне я присела на кровать к Ципе и рассказала ей о моей подруге Фане Бергер, отец которой князь и которая живет в замке за высокими крепостными стенами. Всегда там играет музыка и пахнет духами. Я сама там была и сама видела, как отец моей подруги, князь Бергер, вернулся с охоты, ударил в ладошу, в такую огромную серебряную ладошу, и пол расступился — одна половина направо, другая — налево, и вырос стол, а на нем чудесные яства в посуде из чистого золота.
Я строго-настрого наказала Ципе хранить это в тайне, потому что моя подруга Фаня скрывает, что ее отец — князь. Но Ципа меня предала. Она проговорилась. И кому же? Нислу! Если бы я могла предвидеть, что Нисл вырастет ученым, если бы догадывалась о силе его аналитической мысли, может быть, возмездие, обрушившееся на меня так быстро и неожиданно, не поразило бы меня столь жестоко.
На следующий день, не успела я войти к меламеду в дом, все его ученики были уже в сборе, Нисл, не глядя в мою сторону, будто ненароком спросил:
— Разве еврей может быть князем? — И, насмешливо шмыгнув носом, добавил: — Только бы выдумать… Князь — это ведь родственник царя!
1965
Перевод Е. Аксельрод.
Конь и сапоги
Мы с папой стояли во дворе спиной к открытому окну нашего полуподвала. С наличника над рамой лениво падали редкие капли отшумевшего дождя.
Той осенью чуть не до самого октября стояла чудесная погода. И дожди («Дождик пошел», — ласково говорили женщины) были теплыми, летними. Солнце, запутавшись во временах года, каждое утро прокладывало себе путь сквозь облака и с самонадеянностью молодки — кровь с молоком — усаживалось на небе, любуясь собственной красотой. В такое именно утро мы стояли у окна нашего дома и ждали чуда, отец и я. Отец всегда ждал чуда. И нам явилась лошадь. Настоящая, живая. Она высунула из-под хомута меж оглобель свою длинную, тощую шею и посмотрела на нас большим черным глазом.
Лошадь вошла в открытые ворота, волоча порожнюю телегу по влажной, прибитой дождем земле, и мы заметили ее только тогда, когда она стала перед нами. Мы молча смотрели на лошадь, лошадь тихо смотрела на нас.
— Хозяин, это золото, а не лошадь. Орел, одним словом, конь! Купите, не пожалеете.
Человек с длинными ногами, длинными руками, с длинной физиономией вопил на каком-то диковинном наречии, давясь словами, что разве лишь полоумный не согласится с его ценой, что он отдает лошадь задаром, можно сказать, «за ничего», потому что у него нет «рубахи на теле». Он приподнял и сразу же отпустил полу своего странного облачения — шинель не шинель — с такой поспешностью, что убедиться в отсутствии «рубахи на теле» нам не удалось. Зато на его огромные башмаки с растресканными тупыми носами, в которые он тыкал длинным, как жердь, указательным пальцем — «разутый-раздетый» — мы нагляделись вволю. Короче говоря, незнакомец драл глотку до тех пор, пока отец не отдал ему пару новеньких хромовых сапог, высоких и широких, как печные трубы. Таким образом отец расстался с последним, что напоминало ему о его прошлой мирной профессии заготовщика. Незнакомец утих. Схватив сапоги двумя концами веревки, он бросил ее коромыслом на плечо, шагнул своими длинными ногами и поминай как звали. Казалось бы, такой заметный, а будто растворился. Вместе с сапогами-трубами он унес свои длинные ноги, длинные руки, длинную физиономию, с тем чтобы мы никогда о них и не вспомнили. Помимо следов, которые башмаки с тупыми носами и отставшими подметками отпечатали на сыром песке, от случайного пришельца ничего не осталось.