Выбрать главу

Но эту "Табель о рангах" лицейская «скотобратия» порою отвергает решительно и демократически:

Этот список сущи бредни, Кто тут первый, кто последний, Все нули, все нули, Ай люли, люли, люли…

Когда же Пущин, Пушкин и Малиновский за незаконную пирушку смещены на последние места за столом, их жизненная философия обогащается внезапно великим открытием — "чем хуже, тем лучше": именно здесь, в конце стола, дежурный гувернер раздает еду —

Блажен муж, иже Сидит к каше ближе; Как лексикон, Растолстеет он. Не тако с вами — С первыми скамьями, Но яко скелет Будете худеть…

Стихи неведомого и совсем не гениального лицейского сочинителя.

Если кинуть на Лицей современный, стporo научный педвзгляд, то Лицей — это черт знает что! Прежде всего — вообще неясно, что это такое. Лучшее определение дано было петербургским генерал-губернатором графом Милорадовичем: "Лицей — это не то, что университет, не то, что кадетский корпус, не гимназия, не семинария, это… Лицей!"

Два-три дельных воспитателя (Малиновский — отец, Куницын), несколько образованных, безразличных педантов, дядька Фома с выпивкой, служитель Сазонов — убийца, инспектор и временный директор полковник Фролов — солдафон.

Если бы лицейские узнали, что Горчаков как-то написал домой: "У нас новый инспектор Степан Степанович Фролов, кавалер ордена св. Анны 2-й степени и св. Владимира 4-й степени, почтенный человек, очень ко мне благосклонный", — если бы лицейские узнали, то веселились бы сильно и князю, дабы не оплошать, пришлось бы участвовать в «Звериаде» и подпевать куплетам:

Ты был директором Лицея, Хвала, хвала тебе, Фролов. Теперь ты ниже стал Пигмея, Хвала, хвала тебе, Фролов!..

(Новым директором прислан Егор Антонович Энгельгардт, Фролов понижен; «Пигмей» один из наставников.)

Аккуратнейший лицеист Модест Корф (он же «Модинька» или "Дьячок Мордан") много позже признавался, что не понимает, каким образом из такого заведения вышло столько достойных людей и как из такого букета шалостей и пороков вышло столько дельного…

Вот портрет Пущина, "Большого Жанно" или "Ивана Великого", составленный только по лицейским пушкинским стихам: Жанно — "ветреный мудрец", мудрость же в том, что он прост, здоров ("ты вовсе не знаком с зловещим Гиппократом"), что

…счастлив, друг сердечный, В спокойствии златом течет твой век беспечный.

В отличие от многих Пущин не "марает листы", не сочиняет стихов. Пожалуй, главный «знак» его — чаша: "мой брат по чаше", "старинный собутыльник", но притом он один из самых чистых и честных. Кажется, пущинская прямота порою бесит молодого Пушкина, не всегда готового к признанию правдивой критики:

Нередко и бранимся, Но чашу дружества нальем И тотчас помиримся!

Этот переход от ссоры к миру, видимо, бывал особенно хорош, и при расставании Пушкин снова припомнит "размолвки дружества и сладость примиренья".

Так же вычисляем Горчакова ("Князь", «Франт», впрочем, твердого прозвища как-то не было): "приятный льстец, язвительный болтун", "остряк небогомольный", "философ и шалун". Ему адресованы три послания Пушкина, и хотя они очень разные и отделены друг от друга целыми эпохами (время от 15 лет до 18 и от 18 до 20 важнее целых десятилетий зрелости и старости), однако один мотив слышится во всех трех: Горчаков — умный, блестящий, добьется многого, но эти успехи пусть воспоет какой-нибудь "поэт, придворный философ", который "вельможе знатному с поклоном подносит оду в двести строк…".

Грядущие "кресты, алмазны звезды, лавры и венцы" — пустяк:

Дай бог любви, чтоб ты свой век Питомцем нежным Эпикура Провел меж Вакха и Амура!

"Знак Горчакова" — стрела Амура…

Пушкин как будто боится, что Горчаков изменит любви и оттого будет не Горчаков.

О, скольких слез, предвижу, ты виновник! Измены друг и ветреный любовник. Будь верен всем…

Горчаков же определил свое будущее еще задолго до окончания Лицея. Дядюшке Пещурову пишет:

"Без сомнения, если бы встретились обстоятельства, подобные тем, кои ознаменовали 12-й год… тогда бы и я, хотя не без сожаления, променял перо на шпагу. Но так как, надеюсь, сего не будет, то я избрал себе статскую и из статской, по вашему совету, благороднейшую часть — дипломатику".

Еще через месяц:

"Директор наш г. Энгельгардт, который долго служил в дипломатическом корпусе, взял на себя несколько приготовить нас к должности… По сие время нас четыре — он будет задавать нам писать депеши, держать журнал, делать конверты без ножниц, различные формы пакетов и пр. и пр., словом, точно будто мы в настоящей службе; приятно знать даже эти мелочи, как конверты и пр., прежде нежели вступить в должность".

А Пущин в это же время готовится к будущему несколько иначе:

"Еще в лицейском мундире я был частым гостем артели, которую составляли тогда Муравьевы (Александр и Михаило), Бурцев, Павел Колошин и Семенов. С Колошиным я был в родстве. Постоянные наши беседы о предметах общественных, о зле существующего у нас порядка вещей и о невозможности изменения, желаемого многими втайне, необыкновенно сблизили меня с этим мыслящим кружком: я сдружился с ним, почти жил в нем. Бурцов, которому я больше высказывался, нашел, что по мнениям и убеждениям моим, вынесенным из Лицея, я готов для дела… Эта высокая цель жизни моей самой своей таинственностию и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла в душу мою — я как будто вдруг получил особенное значение в собственных своих глазах…"

Пушкин, как известно, не был посвящен в тайну первых декабристских сходок: "Подвижность пылкого его нрава, сближение с людьми ненадежными пугали…" Пушкин подозревал, но полной уверенности не имел: Большой Жанно, конечно, говорил "о зле" и "возможности изменения…", но при этом готовился к военной службе и, вероятно, разговоры о будущем сводил к тому, что мечтает быть дельным, полезным для службы и солдат офицером.

И, разумеется, в Пущина (хотя и не в него одного) метят прощальные насмешки из № 14:

Разлука ждет нас у порогу, Зовет нас дальний света шум, И каждый смотрит на дорогу С волненьем гордых, юных дум. Иной, под кивер спрятав ум, Уже в воинственном наряде Гусарской саблею махнул — В крещенской утренней прохладе, Красиво мерзнет на параде, А греться едет в караул…

И не в Горчакова ли следующие строки:

Другой, рожденный быть вельможей, Не честь, а почести любя, У шута знатного в прихожей Покорным шутом зрит себя…

А сам о себе:

Лишь я, судьбе во всем послушный, Счастливой лени верный сын, Душой беспечный, равнодушный, Я тихо задремал один… Равны мне писари, уланы, Равны законы, кивера, Не рвусь я грудью в капитаны И не ползу в асессора…

Если пофантазировать, легко представить спор троих товарищей перед выходом в большой свет — о счастье, смысле жизни. Горчаков и Пущин в этой воображаемой сцене говорят о благородной, честной службе, причем Пущин намекает и на особенное служение отечеству. Оба упрекают поэта за легкомыслие, и Горчаков, пожалуй, заметит что-нибудь вроде: "Пушкину хорошо, он полагается на свой талант, мы же — только на самих себя".

Пушкин охотно соглашается с упреками:

Среди толпы затерянный певец, Каких наград я в будущем достоин И счастия какой возьму венец?

Но потом начинает шутить, задираться и, как бывало, грозить друзьям, что сделает их виноватыми, если появится грозный наставник… Потом Пушкин уйдет, и Пущин обязательно намекнет князю-франту насчет тайного общества. Однако Горчакову это не подходит — он скажет, что нужно делать карьеру, то есть выдвигаться вперед: не для корысти, а для более полного выявления своих способностей во благо общее. Горчаков мог бы, смеясь, попросить друга Жанно, чтобы в случае успеха его партии было сделано снисхождение лицейским — все назначены на приличные должности или, на худой конец, отправлены в какую-нибудь ссылку потеплее… Потом потолковали бы о Пушкине — станет серьезнее или нет? — и, скорее всего, Пущин вспомнит, что Горчаков торжественно конфисковал озорную поэму «Монах» и уничтожил как не достойную пушкинского таланта.