В понедельник я был в архиве одним из первых, быстро достал "Дело Перцовых" и нашел место, на котором остановился два дня назад: "Завтра, 29 августа 1861 года, подвергнуть арестованию…"
Перевернул страницу.
Полковник Ракеев докладывает: "29 августа отставной надворный советник Эраст Перцов вместе с бумагами доставлен в III отделение". Управляющий граф Шувалов шифром извещает Ливадию.
Затем следует составленный отличным почерком список бумаг, изъятых при обыске.
Одного взгляда достаточно: Перцов попался, и очень основательно. Доносчик, выходит, не лгал!
В жандармском реестре — 29 пунктов. И каждый пункт — либо крамольная рукопись, либо запретное стихотворение, либо "и того хуже".
Если бы в дело были включены записи о том, как тихо ночью в камерах III отделения, как звякают шпоры, отодвигаются засовы, как жандармский следователь вежливо заводит разговор о пустяках, как медленно тянутся дни и недели, в которые не вызывают и не тревожат, как во время прогулки по внутреннему дворику вдруг за решеткой мелькает чье-то знакомое лицо, — если бы в деле было записано все это, оно, возможно, не производило бы и десятой доли того впечатления, которое производит теперь…
В нем только протоколы: черновичок и тут же — каллиграфический чистовик; письменное показание самого подследственного — почерк плохой, какой-то неуместный среди аккуратных бумаг — и эти же показания, каллиграфически переписанные для "его сиятельства".
Никаких устрашающих или сентиментальных подробностей. И поэтому так впечатляет каждый лист.
Но эти мысли быстро отступают: внимание приковывает поединок. Поединок "лучших сил" III отделения с пожилым, очень культурным человеком, много пережившим, который отлично сознает, что попался и скомпрометирован.
Ему предъявляют найденные у него "вредные статьи", написанные иногда его почерком, иногда чужим: статья против сооружения памятника Николаю I, записка об убийстве Павла I, записи о разных мерзостях, совершенных в разное время членами императорской фамилии.
Он признает: "Да, это мое… Почерк мой или писца, которому давал переписывать. Имени и места жительства писца не знаю".
На столе следователя толстая — более сотни страниц — тетрадь: подробные, незаконченные, талантливо составленные записки, рассказывающие, как втайне подготавливалась и осуществлялась крестьянская реформа: множество деталей, анекдотов, сплетен, а также весьма секретных сведений о том, что творилось «наверху», (Записки Перцова и некоторые другие материалы как раз и были в 1926 году извлечены из этого дела историком А. Саниным и опубликованы в журнале "Красный архив".)
"Не могли же вы, господин Перцов, рассчитывать на опубликование в России такого возмутительного сочинения? А между тем вы, видно, потратили немало сил на сбор нужных вам сведений".
"Я же пишу, что "каждодневно толкался и вступал в беседу на улице".
"Но не на улице же вы узнали, что, например, сообщил министр внутренних дел секретно, по телеграфу, всем губернаторам? К тому же вам известны — и вы об этом пишете с издевательством — и другие секретные меры предосторожности, принятые правительством. Вам даже известны фамилии сановников, в ночь перед объявлением реформы ночевавших в Зимнем дворце".
Перцов заявляет, что он собирал услышанное "на улице и среди знакомых" для своих "посмертных записок", которые "нигде не думал печатать", а если и записал что крамольное, так это в болезненном, раздражительном состоянии: пользовался слухами, ходившими среди немалого числа знакомых.
"Но записки тщательно отредактированы, будто бы вы их собирались тут же отдать в печать. К тому же среди ваших бумаг найдены разные расчеты о выгоде печатания книг за границей".
"Янигде ничего не собирался печатать. Все мои статьи и эта тетрадь — материалы к запискам, которые должны были остаться после моей смерти. Поскольку я их не печатал и не распространял, то виноват лишь в том, что, находясь в болезненном, раздражительном состоянии и имея обыкновение бросать на бумагу все, что придет в голову, записал некоторые противозаконные вещи…"
На этой позиции Перцов в дальнейшем стоит твердо. Ему предъявляют один за другим опасные документы из его коллекции.
А он: "Собирал для посмертных записок".
То же говорит, когда его спрашивают о "возмутительных стихотворениях". Следователи полагали, что это стихи самого Перцова ("стихотворные шалости"), и, кажется, они были правы.
Перцов, конечно, отрицал — "…списал чужие стихи у незнакомого человека". Однако даже одно хранение таких стихов уже было "оскорблением величества". Стихотворение "Как яблочко румян" написано под Беранже:
А близок грозный час Отечества паденья, Постигнет скоро нас Кровавое бореиье. Кругом металл кипит, Встает пожар багровый, А он-то, бестолковый, Да ну их, — говорит…"Он" — это Александр II.
В стихотворении "Современная песня" появляется «топор».
Бери-ка дружно топоры! Ломай негодную тычину!.. Прорубим просек, в те поры Иную царь узрит картину."Топор", «царь», который тянет с реформой и сам фактически провоцирует народное восстание, — это ведь все было в том самом "Письме к редактору" три года назад, в 25-м номере герценовского «Колокола». И еще прежде, в "первой корреспонденции". Совпадение? Но отчего же о «топорах» с одобрением говорится в черновом письме, где Перцов упрекает самого Герцена за недостаточную революционность? Герцен печатал в «Колоколе», что «топор» не понадобится — у власти мало сил: хватит и «метлы». Интереснейший отрывок был настолько стерт и неразборчив, что я едва разобрал несколько слов и пустился дальше, не зная, что эти строки уже были расшифрованы саратовским историком И. В. Порохом, вскоре опубликовавшим их в своей книге.
"Позвольте Вам напомнить, — пишет Перцов Герцену, — что Россия — государство деспотическое в самом полном значении этого слова. Правда, Александр II посулил некоторую свободу помещичьим крестьянам, но разве он сдержал свое слово, разве он от него не отказался? Революционный топор может уничтожить у него 20–30 негодяев, окружающих престол и играющих в самодержавие, как в рулетку, сотни три-четыре чиновничьего люда. Вы предлагаете топор заменить метлою, но разве топор и метла не одинаковое орудие грубой силы? Топор может истребить разом и до корня все колючие растения, а метла оставит эти растения гнить в кучах и заражать воздух".
"Кстати, господин Перцов, судя по этому отрывку, вы состоите в переписке с крупным государственным преступником и изгнанником Герценом?"
"Вы же видите, что это лишь черновой набросок… Этого письма я Герцену не посылал, а, находясь за границей, в дурном расположении духа и здоровья, сделал записи как бы для себя…"
Перцов молодец. Хорошо защищается. У многих, очень многих не было еще в те годы опыта борьбы со следствием. Николаю I удалось немало узнать у декабристов. Лишнее рассказали и некоторые арестованные в 60-е годы. Правда, ничего не удалось узнать у Чернышевского и Николая Серно-Соловьевича. Но вот деталь: Серно-Соловьевич был единственным из 32 человек, арестованных за связи с Герценом, который знал свои права, по ходу процесса смело требовал и получал собственное дело, о чем другие даже не просили: не знали, что можно, или боялись…
На этом фоне Перцов держится, как лучшие.
Но отчего же меня не оставляет странное чувство, будто что-то очень важное при чтении дела Эраста Петровича я пропустил? Ведь все как будто просто и ясно: жандармы хотят признания Перцова, что его записки и другие материалы предназначаются для заграницы, для Герцена.