Выбрать главу

"Белорусский тракт ужасно скучен. Не встречая никого на станциях, я обыкновенно заглядывал в книгу для записывания подорожных и там искал проезжих. Вижу раз, что накануне проехал Пушкин в Екатеринослав. Спрашиваю смотрителя: "Какой это Пушкин?" Мне и в мысль не приходило, что это может быть Александр. Смотритель говорит, что это поэт Александр Сергеевич, едет, кажется, на службу, на перекладной, в красной русской рубашке, в опояске, в поярковой шляпе (время было ужасно жаркое). Я тут ровно ничего не понимал — живя в Бессарабии, никаких вестей о наших лицейских не имел. Это меня озадачило…"

В той необыкновенной тревожной ситуации их встреча на какой-нибудь станции Белорусского тракта была бы важна и памятна обоим, но, увы, российская география развела на разные концы пути, между которыми ехать две недели, — и не видеться им еще пять лет.

"Проезжай Пушкин сутками позже до поворота на Екатеринослав, я встретил бы его дорогой, и как отрадно было бы обнять его в такую минуту! Видно, нам суждено было только один раз еще повидаться".

Лицейский директор Энгельгардт вскоре сообщит Горчакову:

"Пушкин в Бессарабии и творит там то, что творил всегда: прелестные стихи, и глупости, и непростительные безумства. Посылаю вам одну из его последних пьес, которая доставила мне безграничное удовольствие: в ней есть нечто вроде взгляда в себя. Дал бы бог, чтобы это не было только на кончике пера, а в глубине сердца. Когда я думаю, чем этот человек мог бы стать, образ прекрасного здания, которое рушится раньше завершения, всегда представляется моему сознанию…"

Один из лучших советских режиссеров Сергей Эйзенштейн мечтал еще до войны о цветном фильме про Пушкина. Вторая половина фильма (Петербург, последние годы жизни, дуэль) представлялась ему преимущественно черно-белой, но первая, кишиневско-одесская часть, — цветной.

Обитая в другом мире и даже другом цвете, Пушкину не просто было найти общий язык с чугунниками в их черно-белой столице. Между ним и Горчаковым переписки совсем не было, но почти не было ее в южные годы и с Пущиным —

Из края в край преследуем грозой, Запутанный в сетях судьбы суровой, Я с трепетом на лоно дружбы новой, Устав, приник ласкающей главой…

Наступила классическая ситуация, опасная, но необходимая для юной дружбы: расхождение, удаление, чтобы после вернуться — или не вернуться… Впрочем, Пушкин изъяснялся со многими приятелями печатно, вместо писем являясь к ним с "Бахчисарайским фонтаном", "Кавказским пленником", первыми строфами «Онегина»; или рукописно-крамольными сочинениями ("Кинжал", "Послание к цензору", новые эпиграммы). Отношения не прекращались, но слишком далеки пушкинские Кишинев, Одесса от пущинского Петербурга и горчаковского Лондона…

И тут мы прервем на время, на одну главу, повествование о трех приятелях и последуем за поэтом на Юг, в 1820-е годы.

Глава 2

САРАНЧА ЛЕТЕЛА…

Несколько лет назад в редакции журнала "Знание — сила" толковали о научных экспедициях:

— Давайте организуем экспедицию журнала.

— Давайте, давайте! А что делать надо? Открывать звезды, античастицы или химические элементы?

— Хорошо бы, да не откроем. Нужны темы, особые темы, где мы можем развернуться без смешной конкуренции с институтами и лабораториями. Ведь Генри Стэнли открыл в свое время неведомые страны и спас экспедицию Ливингстона, находясь в служебной командировке от газеты "Нью-Йорк геральд", очень просто: получил от газеты задание — открыть! Понимаете, не описать чужие достижения, а открыть самому. Открыл — и описал…

— Ну что ж, в любой редакции найдется пяток-другой Стэнли, но где же пропавшие Ливингстоны?

— Ах, вы даже не догадываетесь, как много Ливингстонов еще не спасено!.. Представьте, в каком-то сибирском озере появляется дракон, обыкновенный мезозойский дракон. Ученые смеются и не едут, мы тоже смеемся, но едем — и совершаем одно из двух возможных научных открытий: "дракон есть" или "дракона нет"…

— Понятно: первый возможный тип нашей экспедиции — проверка правдивых легенд и невероятных былей. Журналист, не менее крепкий и отчаянный, чем коллега Мелоун из "Затерянного мира", готов последовать за любым Челленджером или заменить последнего…

— Кроме легенд, есть еще пропавшие библиотеки, исчезнувшие рукописи, сундуки, из которых торчат не прочитанные никем (кроме авторов) гениальные стихи, трактаты, мемуары и афоризмы.

Кроме старых рукописей, есть еще географические названия, происхождения которых пока никто не понял, и есть наскальные знаки и рисунки, которые никто не расшифровал… Да что толковать — обратимся к нескольким археологам, натуралистам, текстологам и путешественникам; обратимся и скажем: "Поделитесь горстью-другой "неразгрызенных орешков", пошлите нас хотя бы к одной из ваших загадок — не обязательно к самой трудной, но, пожалуйста, и не к самой легкой. «Нас» — это сотрудников и друзей журнала, то есть журналистов и ученых-журналистов!"

Так случилось, что в одну из первых пробных экспедиций пришлось отправиться автору этих строк…

Отправиться в командировку от журнала, да не в простую, а в научную, было, конечно, заманчиво, тем более что для начала предлагали открыть не бассейн Конго или десятую главу «Онегина», а нечто полегче.

В редакции хранился уже список кое-каких объектов, на которые "хорошо бы двинуться"; у меня же была своя тетрадка исторических и литературных тайн. Стали обсуждать. Говорили о коллекции Строгановых в Томском университете, где "может найтись что угодно…", о бесценной библиотеке пушкинского приятеля Ивана Липранди, давно исчезнувшей, но недавно "мелькнувшей в Кишиневе", о сундуке сибирского купца Пестерева, близкого к Чернышевскому и Герцену, "а в том сундуке…".

В конце концов первую экспедицию решено было направить в Одессу и если времени хватит, то и в Кишинев (времени не хватило).

Почему в Одессу? Во-первых, город хороший… Во-вторых (и "в главных"), из-за одной страницы в тетради-дневнике двух первоклассных пушкинистов — Мстислава Александровича и Татьяны Григорьевны Цявловских.

22 декабря 1928 года М. А. Цявловский сделал следующую запись:

"У меня Александр Михайлович де Рибас (Дерибас){1} сделал сообщение: Александр Сергеевич Сомов (сын той самой Ольги Александровны, рожд. Тургеневой, в которую были влюблены в свое время И. С. Тургенев и Л. Н. Толстой), служив по дипломатической части, был близко знаком с дипломатом Антоном Антоновичем Фонтоном (1780–1864), который был дружен с графом Михаилом Семеновичем Воронцовым. Этот Фонтон, будучи холостым, завещал свой архив или часть его А. С. Сомову{2}. Разбирая этот архив, А. С. Сомов нашел в нем много писем разных лиц, в том числе два письма М. С. Воронцова к А. А. Фонтону. Письма эти привлекли внимание Сомова тем, что в них много говорилось о Пушкине. Сомов списал их, приготовляя к печати. Во время войны (1914–1918 гг.) архив погиб. Но А. С. Сомов по памяти записал текст этих писем (подлинники были написаны на французском языке), приводя местами и французские фразы. Эти записи Сомов хотел отдать де Рибасу для публикации, но не успел это сделать и умер. Спустя некоторое время сын А. С. Сомова, Александр Александрович Сомов, в 1928 году прислал де Рибасу эти записи отца, которые тот привез в Москву. Текст записей представляет совершенно исключительный интерес. Возможно, что Сомов что-нибудь прибавил и «закруглил», но мне кажется, в общем, записи верно передают как содержание писем Воронцова, так и тон их. В частности, этими письмами считающийся в последнее время легендой рапорт Пушкина в стихах о саранче подтверждается".