— Я только спросил. — Бисли вынул отделанную никелем трубку. Трубка с переменным успехом служила шпалерой для его личностного роста. — Значит, я был прав.
— Альфред, уж не хочешь ли ты сказать, будто ждал от меня научных исследований? Ждал, признайся?
— Ничего я не ждал. И ничего не хочу сказать. Я спросить хочу: зачем ты вообще это на себя взвалил?
Диксон колебался.
— Я ведь уже объяснял, причем давно. Из-за ощущения, что в школе от меня толку не будет.
— Нет, я имел в виду, почему ты стал медиевистом. — Бисли чиркнул спичкой, накуксил мышиное личико. — Билл, тебе дым не мешает? — Ответа не последовало, и Бисли продолжал между затяжками: — Насколько я понимаю, Средние века интересуют тебя ничуть не больше, чем какие-либо другие. Я прав?
Диксон выдавил смешок.
— Прав, прав. Я стал, как ты выражаешься, медиевистом, исключительно потому, что у нас в универе, в Лестере, средневековых документов было завались. Вот я и приспособился. Естественно, что в резюме я сделал упор на Средние века — сам знаешь, когда у кандидата узкая специализация, к нему уважения больше. В итоге место досталось мне, а не типчику с оксфордским дипломом, а почему? Потому что типчик на собеседовании нудил о современных теориях интерпретации. Только я не думал, что Средние века станут моими личными галерами. — Диксон подавил желание закурить — пятичасовая сигарета была оприходована еще в пятнадцать минут четвертого.
— Понятно, — шмыгнул носом Бисли. — Ты раньше не рассказывал.
— А ты не замечал, как часто мы приспосабливаемся к тому, что нам особенно ненавистно? — спросил Диксон, но Бисли, продолжая пыхтеть трубкой, уже поднялся. Диксоновы взгляды на Средние века как таковые подождут до лучших времен.
— Мне пора, — сказал Бисли. — Приятного тебе времяпрепровождения с творческими личностями. Смотри не напейся и не выложи старику Недди то, что выложил мне. Счастливо, Билл! — Аткинсон не соизволил ответить, Бисли не соизволил закрыть за собой дверь.
Диксон бросил «до скорого», выждал несколько секунд.
— Билл, ты не мог бы оказать мне услугу?
Ответ, как ни странно, последовал незамедлительно.
— Смотря какую, — скривился Аткинсон.
— Будь добр, позвони мне вот на этот номер в воскресенье часов в одиннадцать утра. Я буду на месте, мы поговорим с минуту о погоде, и все. Но если вдруг трубку возьмет кто-то другой… — Из прихожей донеслись непонятные звуки, Диксон замолчал, больше ничего не услышал и продолжил: — Так вот, скажи тому, кто ответит, что нагрянули мои родители и ждут меня не дождутся. Вот, здесь все написано.
Аткинсон вскинул пышные брови и уставился на конверт, словно там было нацарапано неправильное решение шахматной задачи. Рассмеялся людоедским смехом и перевел взгляд на Диксона.
— Боишься, что не выдержишь, или как?
— Дело в том, что мой профессор опять вздумал устроить «концертец». Хочешь не хочешь, а надо отметиться. Но проторчать там целое воскресенье выше моих сил.
Последовала продолжительная пауза, во время которой Аткинсон привычно скользил по комнате критическим взглядом. Диксон любил и уважал Аткинсона за нарочитое отвращение ко всему, что попадало в поле его зрения, слуха, обоняния или осязания, а паче — за то, что отвращение всякий раз выходило свеженькое, с пылу с жару. Наконец Аткинсон произнес:
— Понимаю. С удовольствием помогу.
И тут в столовую вошел Джонс со стопкой журналов. При его появлении Диксон задергался: Джонс передвигался бесшумно, как и подобает потенциальному соглядатаю, и считался другом Уэлчей, особенно миссис Уэлч. Задаваясь вопросом, достаточно ли Джонс расслышал, чтобы составить представление о деликатной просьбе, Диксон нервно кивнул Джонсу. Последний не изменился в своем одутловатом, сальном лице. При Аткинсоновом «здорово, сынок» неподвижность только усугубилась.
Диксон решил ехать к Уэлчам на автобусе, чтобы избежать общества Джонса, поэтому теперь поднялся. С мыслью: «Надо предупредить Аткинсона», — однако без мысли, как это сделать, вышел из столовой. Уже на лестнице до него донеслось:
— Ну, давай рассказывай про свой гобой.
Через несколько минут Диксон с саквояжем спешил к автобусной остановке. На углу главной улицы он задержался — обозрел склоны, где последние домики с плоскими крышами и продуктовые лавки уступали место конторам, магазинам готового платья, ателье, публичной библиотеке, телефонной станции и современному кинотеатру. Далее шли высокие здания городского центра, венчаемые конусом собора. Автобусы и троллейбусы звенели и гремели, поток автомобилей извивался, распрямлялся, сокращался и увеличивался в ширину и в длину. По тротуарам сновали толпы. Диксон перешел улицу. Городская суета бодрила, наполняла сердце необъяснимой радостью. Выходные, помимо привычного сочетания предсказуемой скуки со скукой непредсказуемой, ничего не сулили, но Диксону в это, хоть убей, не верилось. Что, если одобрение статьи — только прелюдия к долгосрочному и столь необходимому везению? Что, если у Недди будет пара-тройка интересных, занятных персонажей? А не будет — так они с Маргарет удовольствуются перемыванием костей персонажам прочих характеристик. Надо, кстати, проследить, чтобы Маргарет получила максимум удовольствия, а при посторонних оно проще. В саквояже томик стихов современного поэта (по его личному мнению, поэт омерзителен), купленный нынче утром для Маргарет безо всякого повода. Эффект неожиданности вкупе с доказательством глубоких чувств и лестью, заложенной в выборе, — должно сработать. При мысли о надписи на форзаце Диксона постиг приступ тошноты, но общий настрой оказался сильнее.
Глава 4
— Разумеется, музыка такого рода не предназначена для широкой аудитории, — вещал Уэлч, тасуя ноты. — В данном случае удовольствие получают исполнители. У каждого певца — собственная мелодия. Собственная! — повторил он со страстью. — Поистине то был период расцвета полифонии, вершина, так сказать; потом наблюдался только спад, и по сей день наблюдается. Достаточно взглянуть, как расписаны по голосам такие, гм, произведения, как «Вперед, Христово воинство», этот гимн, этот типичный… типичный…
— Нед, мы все с нетерпением ждем, — позвала из-за пианино миссис Уэлч и изобразила медленное педалируемое арпеджио. — Так ведь, друзья?
Певцы еще передавали друг другу ноты, а воздух для Диксона сгустился, отяжелел, точно от опиумного дыма. Миссис Уэлч поднялась к певцам на невысокий подиум, нарочно сооруженный в музыкальной комнате, и встала рядом с Маргарет как сопрано номер два. Контральто было представлено маленькой запуганной женщиной с жидкими каштановыми волосами. С Диксоном соседствовал Сесил Голдсмит, коллега по кафедре истории, — его тенор был достаточно свиреп, особенно в диапазоне от до первой октавы и выше, чтобы заглушить всякий звук, к которому Диксон сочтет себя принуждаемым. Позади и сбоку расположились три баса, один — местный композитор, второй — скрипач-любитель, в случаях острой нужды приглашаемый в городской оркестр, третий — Эван Джонс.
Диксон пробежал глазами ряды черных точек, напоминавшие сильно разреженную синусоиду. Стало ясно: петь будут все, и до победного конца. Двадцать минут назад Диксон уже потерпел фиаско — на Брамсе. Фиаско началось с десятисекундного одиночного тенора — точнее, с одиночного Голдсмита; он дважды смолкал перед мудреным интервалом, бросая Диксона на произвол судьбы как рыбу на берег. Теперь Диксон осторожно воспроизвел Голдсмитову ноту и нашел результат скорее приятственным. Неужели трудно было спросить, не хочется ли ему поучаствовать в концерте, вместо того чтобы за шиворот тащить в музыкальную комнату и всучивать ноты?
Уэлч взмахнул гнутым артритным пальцем — точно клюнул — и грянул мадригал. Диксон не поднимал головы, губами шевелил по минимуму, только чтобы создать видимость деятельности, и читал текст, выпеваемый остальными.