Тут уже не знаешь, что лучше для семьи: получить сообщение, что меня только собираются расстрелять, или о самом расстреле…
Разрешили: пиши на имя директора.
Радуюсь, насколько можно в моем состоянии, официальному тону записки: в полиции вряд ли поверят, что я мог самостоятельно родить фразы про народных мстителей. Боюсь, чтобы не сложилось мнение, будто я из плена командую своими генералами. И записку жене дописываю более спокойным, раскованным тоном. Интонация должна сработать: пусть не опускают руки, пусть поймут, что я держусь и надеюсь.
– У нас нет таких крутых телефонов, чтобы зачитать письмо. На хвост наверняка сядут. Отвезем лично.
Из рассказа заместителя директора ФСНП генерал-лейтенанта налоговой полиции Ю. Чичелова:
Письмо пришло по почте из Моздока второго октября, обратный адрес – «от тети». Хотя условия ставились жесткие, мы несколько обрадовались дате под запиской – 18 сентября. У нас ведь непрерывно шла информация, что вы расстреляны первого числа. Отправили записку графологам, те подтвердили, что почерк ваш. Значит, жив.
Вышли на Расходчикова, тот в запарке: Рамзан юлит, не является на «стрелки». Принимает решение: Мусу, которого Генпрокуратура разрешила использовать для обмена, вывезти во Владикавказ, чтобы находился под рукой и в любой момент мог участвовать в операции.
А у нас в налоговой полиции стихийно приступили к сбору денег. Офицеры, прапорщики оставляли себе из зарплаты по сто тысяч, остальное несли в общую казну, на возможный выкуп. Удивительный экзамен на нравственность, сплоченность. Приехал и директор издательства «ЭКСМО», где печатались ваши последние книги, привез определенную сумму. А больше всего в этом плане сделал, конечно, директор управления по городу Москве генерал-лейтенант Добрушкин.
Собранные деньги не понадобились, их вернули людям обратно, но этот человеческий порыв.. Он многого стоит. И даже не в деньгах дело. Сотрудники поверили, ощутили: случись вдруг что-либо подобное с ними, их тоже не оставят в беде, станут бороться до последнего.
Конечно, кроме меня у налоговой полиции России и ее руководства существовали еще десятки и сотни проблем, порой более важных и животрепещущих. Если брать лишь криминальную сторону, то подразделениями собственной безопасности в том, моем «пленном» году выявлено около 1 000 посягательств на жизнь и здоровье наших сотрудников, 500 фактов угроз и шантажа, более 100 случаев нападения и нанесения телесных повреждений, 44 поджога, взрыва и порчи имущества. Or рук киллеров погибло 4 полицейских. О многом говорят и другие цифры: пресечено 142 случая целенаправленного внедрения представителей преступного мира в налоговую полицию и инспекцию и 44 попытки вербовки наших сотрудников.
В то же время на каждый вложенный в налоговую полицию рубль полицейские возвращали казне 46 рублей дохода.
И будни: в Госдуме борьба за Налоговый кодекс, в правительстве – за финансирование самой налоговой полиции. Оперативники добывали информацию о преступной деятельности всевозможных махинаторов, аналитики высчитывали пути развития «теневого» бизнеса, управление налоговых проверок корпело над томами или ювелирно подогнанных криминальных документов, или, наоборот, совершенно бездарных и бессистемно заполненных документов. В то же время полковнику налоговой полиции из физзащиты Александру Карелину, семикратному чемпиону мира, девятикратному чемпиону Европы и трехкратному Олимпийских игр, Указом Президента присваивается звание Героя России. Открывается Академия налоговой полиции, где впервые начинают готовить налоговых сыщиков.
Жизнь продолжалась…
А мы, как над своей судьбой, сидели над углями. Они пульсируют красноватыми жаркими толчками, но остывающий пепел погребает под собою угли все больше и больше. Ворошить нельзя, тепло уйдет быстрее. Пусть лучше жар-жизнь держится внутри: не так жарко, но дольше сохраняется.
Собственно, все как у нас. У нас тоже время работает в отрицательную сторону. А у меня к тому же пошел календарь обратного счета – от ноября. В какие-то моменты хочется, чтобы злополучный месяц подошел быстрее: если суждено, то и пусть все закончится…
– Эй, ты что, – теребит меня Борис. – Давай лучше про кого-нибудь поспорим. Про Ленина. Я считаю, что он гад и сволочь. А ты, конечно, против.
– Против. Я не хочу признавать только черное и белое. Есть полутона, – говорю о человеке, а подразумеваю чеченскую войну, из-за которой мы здесь. Не все ведь чеченцы виноваты в ней…
– Ты не выкручивайся. Вы все, так называемые патриоты-державники никогда не говорите открыто и прямо. Все лазейки ищете.
– Это не лазейки. И я не «так называемый». Да, я не хочу делить людей на категории, а Ленина тем более. Чем-то человек нравится, чем-то отталкивает. Так всегда.
– Лукавишь, все время лукавишь. Человек или может нравиться, или нет. Ему доверяешь – или нет. Любишь – или ненавидишь. А вы, коммунисты, перевернули все с ног на голову.
– Коммунистом, насколько мне известно, был и ты. И мне кажется, что кожаные куртки, которые ты так ненавидишь и которые в тридцатых годах расстреливали людей, появлялись как раз из таких максималистов, как ты. Это у них точно так же: кто не с нами, тот против нас. К стенке. И без всяких сомнений и раздумий. Правда – только у меня, в моих устах. А я не хочу быть твердолобым и упертым. Я готов сомневаться.
– А я считаю, надо быть принципиальным и не юлить, не прятаться за свои сомнения, – продолжает учить жизни Борис. А может, и не учить, он просто обожает спорить, заранее принимая крайнюю точку.
Усмехаюсь. Неужели произвожу впечатление именно такого – скользкого и хитрого? Тогда – грустно. Обидно. Дойти до края и услышать о себе такое…
– Все, хорош, – вспоминает о своей роли миротворца и звании «ала» Махмуд. – Марш по разным углам.
Я и сам отворачиваюсь, не желая продолжать разговор. Нервы на пределе, судьба неизвестна ни на одну будущую минуту, а мы уличаем друг друга в неискренности. Перетягиваем на сторону своих убеждений, презирая противоположные. Сейчас мои убеждения – семья, родные, близкие и знакомые. Как коснется их мое исчезновение? Не нынешнее, пока я еще жив, а полное? И как же я поломаю судьбы своим детям!
Тянусь к пустой пачке, аккуратно разрываю ее. Стихи, которых не писал лет двадцать, вдруг легли сразу начисто, будто сочинил их давным-давно:
Дописать не мог. Слишком тяжело и больно. И это не старый стих двадцатилетней давности. Это – сегодня. Чувствую: буду думать о детях – надорву сердце…
– Эй, ты чего? – вновь заглядывает в лицо Борис. – Что случилось?
Очнулся. По щекам текут слезы. Это – плохо. Это – нервы. Встаю, ухожу к двери, упираюсь лбом в дубовые жерди.
– Перестань, Николай, – прочитав листок со стихами, просит Борис. – У меня, между прочим, тоже дочь.
Не буду. Больше не буду. Сам вижу, что отчаяние совсем рядом и готово наброситься голодной собакой. А у меня впереди еще месяц, целых тридцать дней. Не может быть, чтобы наши сидели сложа руки, у нас профессионалы, они знают цену времени. Что-то наверняка происходит. И единственная отрада, что семья знает больше про поиски, чем мы сами.
Пытаюсь заглянуть через масксеть в небо. Оно чуть-чуть прокалывается сквозь неподвижную листву. Но небо – далеко. А вот над головой по-прежнему дубы, уложенные в перекрытие блиндажа. Они тоже сопротивляются смерти, выдавливая из своих обрубленных тел ростки-побеги. Но темнота и сырость довершают дело, начатое топорами и пилой, – они выходят худосочными, бледными. Словно не из дуба, а из подвальной картофелины…