Выбрать главу

Какая-то озябшая личность сопровождала меня через всю Москву: он подрядился на обратном пути поднести чемодан, поскольку чемодан будет тяжелым, да я и города не знал. Он трясся с утра не от мороза, с похмелья, он жаждал и меня торопил. Мы пересаживались с трамвая на троллейбус, опять на трамвай – все это он соображал и выгадывал. Прибыли наконец, встали в очередь, достоялись. Но продпункты своих долгов не помнят и не возвращают никогда: не получил – не получишь. А я этот простой закон забыл. С буханкой хлеба и двумя банками консервов в чемодане – они перекатывались там, и в них что-то булькало – я возвращался через всю Москву: с трамвая на троллейбус и опять на трамвай. Когда уже дома вскрыли банку, оказались там потроха в бульоне. Но это ли потери после того, что унесла война.

Все как-то мчалось радостно, наспех. И через два дня вместе с моей сестренкой мы шли в компанию встречать Новый год. Встречали его вскладчину, и я, свалившийся в последний момент, нес свою долю под мышкой – бутылку шампанского и колбасу, купленные в коммерческом магазине, были тогда такие магазины, где все можно было купить по дорогой цене.

Ее старший брат Юра, студент философского факультета, погиб в сорок втором году.

И мой старший брат Юра, студент исторического факультета МГУ, командир орудия на фронте, погиб осенью сорок первого года. Мы еще хотели бежать к нему с моим школьным другом Димкой, нас не призывали в ту пору, и я написал ему письмо, спрашивал, как найти его часть: если воевать, так вместе. Он успел ответить. Не надеясь отговорить меня, он писал, что посоветовался с комиссаром и тот советует нам идти в училище и уж тогда, после училища… Авторитет неведомого комиссара, как ни странно, повлиял на нас. Это письмо я получил, когда Юры, по-видимому, уже не было в живых. Он не хотел, чтобы мы тоже попали в ту страшную мясорубку сорок первого года, он видел, что происходит на фронте, и сделал последнее, что мог: оттуда, с того света он спас меня. Я никогда не узнаю, как он погиб.

Раненый ли погибал, или был плен и все страшные, ни с чем не сравнимые муки плена? Я только хочу надеяться, что он погиб сразу.

Нужно было время осознать, что мы, младшие, есть, живы, а их нет и это уже навсегда. Но я все еще чувствовал себя так, словно после боя вернулся, а не с войны, словно судьба еще не окончательно разделила нас.

В последние часы военного, победного сорок пятого года мы с моей младшей сестренкой, счастливые, шли по Москве, по морозу встречать Новый год.

ВЕЩИЕ СНЫ

Был сон, который часто снился в детстве; другие сны я забыл, а этот помню.

Начинался он так: вдруг возникала паника, все куда-то бежали, бросали все, и тут появлялись они. В глубоких касках до плеч, без лиц, с маленькими пистолетами в руках, они тяжко топали по коридорам, комнатам, шли за мной, и хлопали, хлопали вслед мне тихие выстрелы. Задыхаясь, слабея от ужаса, я просыпался и еще не верил, что это – сон.

Немецкую каску времен первой мировой войны мы нашли во дворе под крышей сарая.

Кто-то увидел, как с дерева, из гнезда, вывалился птенец. Тут же, разумеется, мы полезли смотреть. На раскаленной солнцем железной крыше лежал совершенно голый птенец, несоразмерно длинны были вытянутые его ноги-соломинки, но уже с готовыми крохотными коготками, глаз задернут пленкой, на клюве вздулся пузырек крови. Вот в этот день на чердаке сарая, где столько раз мы играли в войну, обнаружены были каска и нож, длинный, заржавленный кухонный нож, мы очень жалели, что это не ножевой штык, а так бы – немецкая каска и штык… Она была лакированная, с острым шпилем, а те, во сне – серые, стальные, и крошечные дула пушек торчали из них вверх, как рога.

Потом было время, когда никакие сны мне вообще не снились, и не болел я в окопах ни разу, но в госпитале, когда все в тебе отпускалось, оттаивало, снился дом, мирное довоенное время. А теперь все вместе – это далекий-далекий сон. Иногда он поразительно ярок, и вновь светит солнце тех дней, как оно тогда светило.

В конце августа сорок четвертого года, спешно погрузившись в эшелоны, мы ехали по Румынии под стук колес. Блеснула морем и солнцем Констанца, но там – другая армия, а мы – северней. Когда на повороте дугой изгибались рельсы, бывал виден весь состав, спешащие за паровозом пыльные, красные товарные вагоны, платформы с пушками, платформы с тракторами, вагоны, вагоны, в каждом, откатив двери, сидят, стоят солдаты, опершись на поперечный брус грудью, локтями, как стояли в дверях мчащихся товарных вагонов солдаты прежних войн, когда нас еще не было на свете, а войны прокатывались по земле.

Позади Яссо-Кишиневская операция, как будут ее называть отныне, долгое, бесконечно долгое сидение на заднестровских плацдармах, где воронка к воронке, где днем все живое скрывалось под землю, и столько раз немцы пытались сбросить нас с плацдармов в Днестр. А после всего этого – стремительный прорыв двух наших фронтов, двадцать с лишним окруженных немецких дивизий, вначале они еще пробивались к своим, а потом была ночь, малярийная бредовая ночь, когда среди трофеев, брошенных пушек, снарядов, повозок, каких-то ящиков (один ящик оказался с изюмом, мы ели его горстями) бродили, как серые тени, и мы, и немцы, и никто ни в кого не стрелял, а утром, никем не охраняемые, они шли в плен – «Wo ist plen?», – я своими глазами видел эти колонны, им только указывали направление, но их уже не увидели те, кто остался на плацдарме, зарытый в песок: победы и награды достаются живым. И вот мы мчимся в эшелонах, что ждет впереди, знать никому не дано, война учит солдата далеко вперед не заглядывать, а пока – жизни миг.