Выбрать главу

Почти три десятилетия минуло с тех пор, когда я впервые увидал Твардовского. Он был автором знаменитого «Теркина», автором поэмы «Дом у дороги», которую я в то время еще не читал, но слышал отрывки по радио и за которую, следуя студенческому правилу: «Не важно знать, а важно сдать», сумел получить на экзамене «пять». Словом, для меня он был где-то высоко и далеко, откуда только голос радио доходит, и не был ни молод и ни стар, а был он – Александр Твардовский. Еще и то учесть надо, что, хотя я учился в Литературном институте Союза писателей и что-то писал уже, я был совершенно убежден, что ни из меня, ни из кого-либо моих однокашников, называвших себя прозаиками, драматургами, поэтами, конечно же, не может получиться писателей, потому что писатель – это совсем другое. Вот в эту пору на встречу с нами приехал Самуил Маршак и с ним – Твардовский. Встреча была именно с Маршаком, а Твардовский приехал с ним вместе.

Не могу уже отделить то, как я тогда видел, от того, что узнал или понял потом, и рассказываю, как в общем сложилось и запомнилось. В актовом зале Литературного института, то есть когда-то частного дома Герцена, тесно набились мы, студенты, а за длинный стол, стоявший поперек, вышел под аплодисменты Самуил Яковлевич Маршак. Постоял, пока мы аплодировали: спиной к сцене, лицом – к нам. Потом сел, потрогал пальцами оправу очков с толстыми сильными стеклами, за которыми глаза его все равно казались маленькими и сожмуренными. Маршак, администрация института – образовался там небольшой президиум. А Твардовский – оттого ли, что он шел позади, или в самом деле опоздал, – запомнился мне спешащим и опоздавшим.

И сел он не за почетный стол, а в первый ряд, как хороший ученик, сел слушать.

Только крупен он был для ученика, тесно ему там было, меж двух подлокотников; за головами и плечами в несколько рядов покатая его спина возвышалась.

Маршак рассказывал о своих переводах Роберта Бёрнса: они тогда только появились.

Говорил, как он в Шотландии из окна замка увидел то, что видел Бёрнс, как важно это было увидеть и почувствовать, чтобы передать дух подлинника. Мне запомнилось, что вид был именно из окна замка, но может быть, так не было сказано, потому что ведь известно, что Бёрнс при жизни не владел замками, а, наоборот, как извещает Литературная энциклопедия, «испытал на себе все тяготы аграрного и промышленного переворота». Да и вид из окна, можно полагать, изменился за полтора столетия.

Зал на все реагировал живо: важно ведь не только что говорится, важно – кто говорит. А Твардовский слушал внимательно и серьезно. Он чтил поэзию Маршака; об этом он и говорил и писал. Он намеренно приехал вместе с Маршаком и скромно сел в первый ряд слушать.

Лет десять спустя принес я в журнал «Новый мир» свою повесть «Пядь земли». Перед этим я отдавал ее в другой журнал. Там долго знакомились с ней члены редколлегии: есть такое осторожное выражение «знакомиться с рукописью». Наконец сообщено было: к разговору со мной готовы. Мне дорога была моя повесть, я твердо решил не вести необязательных разговоров. И потому сказал, пусть редактор прочтет, тогда уж будем говорить.

Прошло еще время, прочел и редактор. Вызвали меня. Каждому лестно открыть молодого автора, да ведь за молодого ты отвечаешь целиком, как отец за малолетнего сына, и страх нередко превышает опасность. Совсем иное дело, когда в редакцию передает свою рукопись маститый автор, за которым – имя и многое другое стоит.

Это почти торжественный акт: состоялась передача рукописи.

Я выслушал все, что говорили. Но когда мне, артиллерийскому офицеру в недавнем прошлом, стали объяснять, что и пушки у меня не так стреляют (при этом спрашивали работников редакции всех подряд: «На сколько эти пушки стреляют?.. Ну вот, видите!..»), я взял свою повесть и понес ее в «Новый мир», к Твардовскому.

Разумеется, не к нему самому сразу. Прозой ведал в то время Евгений Герасимов; ему я и отдал, честно сказав, откуда и почему принес.

На скорое прочтение я не надеялся. Но все как-то быстро завертелось. Дня через два или три позвонил Герасимов, сказал, что прочел, отдает рукопись Твардовскому.

Вот тут страшно мне стало. Мне уже было что терять. И долог сделался каждый новый день: ведь не когда-то, а может быть, в этот момент, сейчас читает мою повесть Твардовский.

Вдруг вызвали на заседание редколлегии. Хоть и ждал, и каждый телефонный звонок был тот самый, которым судьба решалась, хотя уже Евгений Герасимов, добрейший человек, умеющий простодушно радоваться за других, как за самого себя, сообщил мне, что Твардовский одобрил повесть, решил печатать, и я, веря и не веря, осторожно носил в себе радость, с некоторым даже удивлением поглядывая на улице на людей – неужели не понимают? не чувствуют? – хоть всем этим был я, конечно, подготовлен, а все-таки вызвали вдруг. Это ведь не звонок телефонный раздался, это час пробил.

Среди дня, в назначенное время вошел я с улицы Чехова в парадные двери «Нового мира».

Сейчас пишут многие и рассказывают, что двухэтажный дом этот в центре Москвы был маленький, тесный, и внутри было тесно, хотя, мол, и уютно… Я так не чувствовал. Для меня здесь все имело не случайный смысл. Дом выходил окнами на площадь Пушкина, а дверьми – на улицу Чехова. И вот в эти двери мне было сказано войти. Я подымался по широкой лестнице, по которой карета могла бы проехать свободно. И наверху высокие старинные двустворчатые белые двери раскрылись передо мной, словно не я их открывал, а они сами раскрылись.