Так вот – Драгунский. Еще – Дымшиц, заместитель Председателя Совета Министров.
Ну, этому по должности положено, хлеб свой надо отрабатывать. Там ведь не только было выступление по телевидению, напечатали потом еще и обращение в газете. И Дымшиц организовывал это, по одному вызывал к себе: ставить подпись. Известный режиссер, ныне здравствующий, сказал: не могу подписать. Почему? Тут напечатано – Народный артист СССР, а я пока еще – Народный РСФСР. Будете, будете!.. И – подписал. Но Бог с ним. А вот Райкин, Райкин! Один из самых знаменитых актеров, ему же потом перед людьми на сцену выходить. У него было лицо трупа на экране, но он сидел там, участвовал. Что заставило его лгать принародно, чем приманили?
Много их там было, не хочется всех называть. Да я уже и не помню. А в это время дома у меня, в день той самой пресс-конференции, раздался ранний телефонный звонок:
– Это – Мелентьев.
Жена рассказывала потом: голос ласковый, прямо-таки родственный голос.
– Кто? – не поняла она. Еще ласковее:
– Мелентьев.
– Не понимаю, кто говорит?
Мог ли человек такого ранга, заместитель заведующего отделом культуры ЦК КПСС, поверить, что его не знают, да еще в доме писателя, да еще писательская жена?
Настоящие писательские жены лучше секретарш знают, на ком какие блага растут, от кого что зависит. Ему стоит трубку снять, слово промямлить, и набор моей книги рассыпят или задержат издание на несколько лет. Но жена моя действительно не знала никого из официальных лиц, ни одной фамилии. И не хотела знать. Довольно невежливо она переспросила:
– Не понимаю, кто говорит?
– Мелентьев! – сказал он грозно. И было спрошено, где я нахожусь, и приказано: когда объявлюсь, сразу же звонить ему, в ЦК.
Мы договорились с женой заранее: домой звонить я не буду, неровен час, прослушивается аппарат. Ей сообщат, не называя меня, номер телефона, и если что, она позвонит мне, но не из дома. И она ходила на переговорный пункт, высиживала очередь, звонила мне.
Выждав несколько дней (спешить мне было ни к чему!), я позвонил Мелентьеву. Но не из автомата гостиничного, а заказав телефонный разговор с Москвой, чтобы секретарша доложила: звонят из Ленинграда. Был ли у него «народ» в кабинете, или он один сидел там в кресле, не знаю. В номере ленинградской гостиницы я лежал на кровати, и мы разговаривали.
– Что же вы в такое время уехали? Такое напряженное время, а вы…
– Да вот это и беда, что весна ранняя, натура уходящая, все зимние сцены не отсняты, – разыгрывал я дурачка.
– Вы телевизор смотрите? – спрашивает он строго; похоже, все же «народ» был в кабинете. – Газеты читаете?
– С этими съемками не то что телевизор смотреть, забудешь, как тебя зовут. С утра до ночи…
А на душе пакостно. Есть мелкое удовлетворение: он там в галстуке, при всем параде, внизу – охрана, а я лежу себе… Но это ведь не трубку телефонную держу я в руке, а конец поводка, другой конец у него на руку намотан. Но почему вообще я должен скрываться? Война? Враг вторгся? Так от врага я не бегал.
Был у нас на фронте командир дивизиона… Впрочем, на командиров дивизиона нам как-то особенно везло: что Яценко, что Гулин, оба не гении, но о себе заботиться ума хватало. Гулин только тем и отличался, что ростом был поменьше да брови подбривал. И вот в Венгрии приказывает он мне добраться к командиру роты (и это – днем, местность открытая, бой идет) и оттуда ракетой указать свое местонахождение. Он по себе меряет: мол, засяду где-нибудь на полдороге, в пехоту не пойду, буду пережидать. Но какой же дурак станет в бою указывать ракетой свое местонахождение? Или командир роты позволит мне показать немцам, где он сидит? Они, в пехоте, и раций-то наших боялись, станешь передавать команду – «Отключи свою шарманку к такой-то матери!..» Уверены были: сейчас немцы «засекут» рацию и ввалят из минометов. Добрались мы до командира роты, где ползком, где перебежками, доложили, и тут же приказал я больше на связь не выходить. Сюда Гулин не полезет, а мало ли какая дурь ему в голову взбредет.
Нужно будет вести огонь, включусь.
Так что же, на войне, на фронте я свободней себя чувствовал? Выходит – так. Я был в ту пору – сам по себе. Отец и мать умерли, детей у меня еще не было, а своя голова, хоть она и не лишняя, но – своя. Когда же дети есть, человек более всего уязвимый; свободен только тот, кому некого любить и у кого нечего отнять.