Рассказ небольшой, страниц восемнадцать на машинке, читал его Хуциев, не соврать, месяца три. И сказал: «Я бы поставил по нему фильм. Но я не могу сказать уверенно, что я буду его ставить…» Тем не менее вскоре мы начали писать сценарий. И вот, захватив пишущую машинку, кое-какие вещички, рукопись взяв, ехал я к нему. Рассказал, как и что. Потом сидел у него в квартире, ждал, пока он ездил за путевками в Дом кинематографистов, в Болшево. И на его машине мы уехали туда.
Фильм в дальнейшем по первой фразе рассказа назвали мы «Был месяц май». Из восьми или девяти фильмов, поставленных по моим книгам или сценариям, единственно этот дорог мне. И хорошо нам работалось, понимали друг друга с полуслова. Как-то я сказал Марлену: «Вот представь: смотрю я в окно на людей, они заняты своими делами, свои заботы у каждого, а я на них смотрю, и один я знаю, что завтра мир исчезнет, этот день – последний. А они не знают, ведут себя, как всегда. Понимаешь, с каким чувством я бы смотрел на все вокруг? Вот и предвоенную хронику я так смотрю: я знаю будущее этих людей, что их ждет, а им оно не ведомо. Как в фильме это чувство передать?» И он смог. И самое для меня удивительное, что он, не воевавший (да и не мог он ни по возрасту, ни по здоровью), так точно почувствовал, что чувствовали мы в первые дни мира, еще не отрешившись, не веря еще, что война кончилась.
И вот сидим мы с ним, работаем затворнически в Болшеве, и приезжает Геннадий Шпаликов. Вечером. Один. На нем – белые, растоптанные, дочерна пропотелые кеды, лицо опухшее, живот огромен: это распухла печень. В такие запойные или послезапойные дни здесь, в Болшеве, директор Дома принимал его без путевки, без денег, кормил, поил, выхаживал, стол и кров для него всегда здесь был. Какой яркий талант и как быстро просверкал он!.. А многие его строки у меня в душе: «И на валенках уеду в сорок первый год… Там, где мама молодая и отец живой…» Не знал он, когда писал это, что недолго уже осталось, скоро и он соединится с ними.
На следующий ли день, или через сутки поехали мы на машине Хуциева на рынок, обалдев от работы, перерыв захотелось сделать. Марлен куда-то отошел, а я стою у машины. Подходит Шпаликов: «Дайте рубль…» Лицо водянисто-опухлое, дышит тяжело.
Понимал я, нельзя давать, гибнет человек, но как не дашь? Вот так последний раз я его видел.
Вернулся Марлен, заодно газеты купил. Уже в машине раскрыл «Правду», на видном месте – письмо: клеймят Сахарова и Солженицына, чье поведение «не может вызвать никаких других чувств, кроме глубокого презрения и осуждения…» И – подписи.
Некоторые ошеломили меня. Не буду перечислять, это все были известнейшие имена.
В «Бесприданнице» Островского, склоняя Ларису к сожительству, старик купец Кнуров говорит: стыда не бойтесь, мы можем такую цену заплатить, что самые смелые критики умолкнут…
Все, кто подписал это письмо в «Правду», стали впоследствии Героями Социалистического Труда. Некоторые, впрочем, были уже удостоены, но кто еще не был Героем, стал им.
КАК БРОСИТЬ КУРИТЬ
Курить я начал в госпитале, в Красном Лимане, в сорок третьем году: покуришь – и есть не так хочется. Лежали в нашей офицерской палате в основном тяжелораненые, в общей сложности я в тот раз полгода провалялся по госпиталям. А кормили так: жив будешь, но больше ничего не захочется. Но молодость брала свое. И вот когда я уже был ходячим и только левую руку, как ребенка грудного, носил на перевязи перед собой, настигла меня любовь. Она – врач, старше меня лет на восемь, красивая, казалось мне, никого красивей ее нет. Любила ли она меня или жалела – не знаю.
И вдруг на короткий срок с фронта прибыл ее муж, летчик; вхожу к ней в кабинет на перевязку и по лицу ее понял, кто это. Помню, жутко покраснел. Жив ли он остался на войне? Жива ли она сейчас? И где? В своей Эстонии? Какие светлые были у нее глаза, какими они бывали ласковыми. А ведь может случиться, что, встретясь теперь, мы друг друга уже не узнаем.
В институтскую пору я по бедности курил махорку. И хотя в дальнейшем и «Золотое руно» курил из трубки, привезенной с фронта, и самые дорогие сигареты, для меня с дымком махорочным весь фронт связан.
Но родился сын, жили мы за шкафом, впятером в одной комнате, и надоело мне выходить на лестницу, выкуривать сигарету наспех, а потом все равно дышишь на сына табачным перегаром. Марк Твен утверждал, ничего нет легче, как бросить курить: он, мол, бросал раз тридцать. То же и со мной происходило. А бросил совершенно неожиданно, и вот как это получилось, могу поделиться опытом.
В тот день я купил в запас двадцать пачек сигарет «Лайка», были такие сигареты с милой мордой собаки, которая проложила дорогу в космос всем нашим прославленным космонавтам, на ней испытывали, что им придется испытать. Так вот, набрал я сигарет, взял на почте газеты, письма за целую неделю и поехал за город, на дачу, к семье. Было лето, в Москве – бензиновая гарь, зной, и оказаться после городской суеты, холостяцкой жизни всухомятку вдруг за семейным столом, когда и по левую и по правую руку от тебя сидят дети – что еще душе надо? А потом в кабинете открыл я окно в сад, закурил и в таком блаженном послеобеденном состоянии разворачиваю «Литературную газету»: поглядим сквозь табачный дымок, что пишут. А с газетного листа в глаза мне – моя фамилия. Большая статья Грибачева на самой первой полосе, ею, в сущности, газета открывается. И пишет он, что водораздел в русской литературе «отделяет Пушкина от Бенедиктова, Некрасова от Надсона, «Судьбу человека» М. Шолохова от «общечеловеческой» «Пяди земли» Г.