Взгляд у Стервеца был хитрый и иронический. Наклонит голову, посмотрит искоса и вот, кажется, заговорит: «А все равно сброшу!» И сбрасывал поначалу. И кусался, да так, что берейтору Тимохину недели две руку, пожеванную конем, лечили. Да ведь корнет Лорис-Меликов тоже упрям и, если надо, характером крутоват. И внимателен. За кормежкой Стервеца наблюдал сам и изредка давал из своих рук то булку, то сахару кусок и однажды увидел, что жеребцу больше всего нравится черный хлеб с солью, но не простой, а недавно изобретенный в женском монастыре на Бородинском поле его настоятельницей. Говорят, она вдова генерала Тучкова 4-го, решившая всю оставшуюся жизнь молиться за героев Отечественной войны. Этот хлеб бородинский со сладковатым привкусом крови, чтобы помнили, на каком поле рожь выросла, она полагала главным своим достижением. Ломоть бородинского действовал на Стервеца самым волшебным образом – он даже барьеры стал брать легко, будто никогда и не вставал пред ними на дыбы, не упрямился, а, напротив того, видел в их преодолении величайшее для себя удовольствие.
С людьми – рекрутами последнего набора – дело обстояло похуже. Русскому крестьянину, насильно разлученному с плугом, тяжко давались и легкая сабля, и фрунт, и выездка. А молодой корнет, выученный всему с отрочества, никак не мог взять в голову, что элементарные приемы воинской службы вообще могут представлять для кого-то трудность. Он терял терпение, срывался на крик, приходил в отчаяние и чуть не плакал, видя непроходимую тупость новобранцев.
Командир эскадрона ротмистр Арнольди посмотрел на муки взводного и, вспомнив собственные страдания, преподал корнету, потребовавшему от него строгого наказания двум особенно неспособным и упрямым солдатам, урок.
– Только плохой командир жалуется на подчиненных. Вы уж, корнет, доверьтесь во всем фельдфебелю: доводить этих господ до ума – его дело. И будьте терпеливы.
– Александр Иванович, но они ж простых команд понять не могут! Не гусары, а мешки с брюквой.
– А вы их видели на огородных работах? Посмотрите – прелюбопытнейшее зрелище. Ловкость, быстрота, азарт – откуда что берется. И попробуйте сами. Вы на огороде будете смотреться таким же тупицей и неумехой, как самый плохой рекрут. Их, бедолаг, жалеть надо, а не наказывать. А фельдфебели и унтера дело свое знают – через год вы эти мешки с брюквой не узнаете. Гвардейский офицер должен не только в свете держать свои чувства в узде.
Вот эта-то наука – держать свои чувства в узде, когда можно не стесняться, – постигалась крайне трудно. Солдата отдавали офицеру как бы во временное крепостное состояние, так что редко кто из взводных и даже эскадронных командиров задумывался дать в морду непонятливому нижнему чину. Зимой, когда ученья проходили в полковом экзерциргаузе – то есть манеже, просторном настолько, что для парада весь полк в конном строю вмещался в нем глаголем, загибая лишь один эскадрон поперек, а в пору учений в одну смену занимались три эскадрона сразу, гул от пощечин и солдатских стонов был, пожалуй, основным звуковым фоном.
И однажды корнет Лорис-Меликов, биясь над непонятливым богатырем Пахомовым, который никак не мог взять в толк простейшей команды «Кругом!» и норовил разворачиваться через правое плечо, в сердцах заехал-таки непроходимому тупице по роже. Ладонь попала в какое-то месиво – холодное, сырое и мягкое. И такое омерзение наступило, так стало стыдно! Он поднял взгляд на солдата – кровь хлестала из носу, а глаза, полные слез, смотрели тупо и наивно. Будь этот Прохоров не подневольный рядовой гусарского полка и дай ему свободу ответить обидчику, что бы сталось с этим корнетом Лорис-Меликовым! А так он даже носу вытереть без начальского позволения не смеет.
Михаил бросился вон из экзерциргауза. С этого дня он ни разу не поднял руку ни на одного солдата. Позже, освоившись со службою, и унтерам не давал распускать кулаки. Те, конечно, мордобойствовали по-прежнему, но только в отсутствие Лорис-Меликова.
С февраля возобновились начальственные смотры, а по праздникам и воскресеньям – церковные парады, разводы, подъезд ординарцев, короче, муштра. И как-то незаметно подступила весна, выгнала полк из манежа на плац под солнышко и веселые дожди, начались приготовления к лагерному сбору. Учения шли теперь по два раза в день до полной одури. В Школе, несмотря на близость экзаменов, весенние ветры выдували всякое усердие, строгости ослабевали сами собою, юнкера повесничали, как выпущенные из клетки. В полку же весна обернулась каторгой, и чем теплее были деньки, тем мрачнее и угнетеннее чувствовали себя молодые гусары.
Но вот и 3 июня подкатило. Гродненский гусарский полк выступил в поход.
Взводу Лорис-Меликова назначено было идти в авангарде, то есть на 120 сажен впереди всех эскадронов, и выход происходил под особо пристальным взором Дмитрия Георгиевича Багратиона. Ну так и есть – рядовой Матвеев из новобранцев последнего набора посадкою своею отнюдь не украсил строя, и полковой командир в назидание взводному задержал выход всей колонны, пока несчастный Матвеев не примет должного вида. Раза четыре генерал останавливал взвод, возвращал на место, снова командовал «Вперед!» и снова возвращал на исходную позицию. Пытка длилась, наверное, с полчаса, но на виду у всего полка, и корнету казалось, что все злятся и досадуют на него или, что еще хуже, позорнее для гвардейского офицера – смеются. И эти полчаса тянулись как добрые сутки. Гнев кипел в пылкой груди корнета. Он ненавидел в тот миг князя Багратиона и желал ему всех и всяческих кар. Во всяком случае, скорой смерти.
И полутора лет не пройдет, как Лорис попомнит свои проклятья с ужасом и стыдом. Генерал был для своих чинов молод, крепок и хвастлив. Он бравировал своей закалкою и, южный человек, купался в холодном Волхове до ледяных прибрежных корочек. Вот и докупался.
Высочайшим приказом 22 сентября 1845 года командир Гродненского гусарского полка князь Багратион-Имеретинский был назначен командующим 2-й легкой гвардейской кавалерийской дивизией, но, поскольку на его место нового назначения еще не последовало, оставался в полку. А 1 октября генерал, как обычно, искупался в Волхове в день пронзительно холодный, ветреный, со снежной крупой, валившейся с завихрениями со свинцовых небес. Вечером генерала била лихорадка, бывалый гусар выпил рому с медом и наутро сидел уже на своей вышке над манежем, наблюдая в подзорную трубу за учениями.
Добрую неделю командир полка геройствовал и, несмотря ни на какой жар, поднимавшийся вечерами, не желал укладываться в постель. Но болезнь не унялась и свалила-таки князя, 10 числа полковой врач – теперь он отдавал приказы непокорному генералу! – велел везти его в Петербург. А 8 ноября ординарец великого князя Михаила Павловича привез приказ командира корпуса всем офицерам полка явиться в Санкт-Петербург на похороны своего командира.
Это была первая смерть, так близко увиденная Лорис-Меликовым. И он клял себя, что дурацкими, пустяковыми досадами накликал ее, уж лучше на целый год заключить себя на гауптвахте, чем стоять, как сейчас, в почетном карауле над гробом самого молодого гвардейского генерала – человека нрава вспыльчивого и необузданного, но в общем-то доброго и преподавшего немало уроков. Крутой в полку, князь Багратион насмерть стоял за своих офицеров перед грозным начальством, кары его на свой страх и риск смягчал, а полк – сам Михаил Павлович признал это – стал под его началом образцовым во всей гвардии.
Но все эти мысли придут в ноябре 1845 года, а сейчас светит солнце 3 июня и князь Багратион кажется бессмертным, как злой Кощей из сказки. И вообще все бессмертны, и поскорее бы князь выпустил авангард из Штаба, Стервец под корнетом нервничает и вот-вот сам собьет строй.
Поход был как воля, несмотря на ночные дежурства, на учения пешего по конному строю. Чувства офицеров, впервые участвовавших в походе, сродни были едва сдерживаемым порывам Стервеца. Конь жил в те дни одними ноздрями, вдыхавшими новые ветры неведомых пространств. Хотя что там за неведомые пространства – двести верст езженых-переезженых дорог.