Мать сказала ей: нечего нам рассказывать, что вам всего четырнадцать, всего семнадцать лет, нам тоже было столько, не хуже вас, молчите уж, мы все знаем. Мало ли что мать говорит, мол, еще помнит себя в эти годы, мол, знает, – она лжет. Под небом вокруг Поусата, знаешь ли ты, что бывает грязь, которую можно есть? Что затопленные земли окрест Стынг-Поусат – это зрелище, странным образом отнимающее тебя у тебя самой? Взрывы в карьерах и взмывающее воронье, я расскажу тебе о них когда-нибудь, когда снова увижу тебя, в мои годы все может быть снова, коль скоро мы обе живы, ты и я. Кому, как не тебе, я это расскажу, кто еще меня выслушает и кому интересно, что пищу, которой у меня нет, я теперь предпочту тебе? Много дней и недель, час за часом, минута за минутой, она созерцает и боготворит пищу, которой нет. Она вернется, чтобы сказать той, что, ничего не понимая, выгнала ее: я тебя забыла.
Однажды голод ребенка гонит ее прочь из карьера, на закате солнца она идет к трепещущим огням Поусата. Уже давно она видела их, эти огни, но все не смела к ним приблизиться. А между тем в карьере она осталась потому, что отсюда ей видны эти огни. Эти огни: пища. Нынче вечером голод ребенка набросится на эти огни.
Вот она на улицах городка, вот уже у прилавка на рынке, она идет, а торговка отлучилась, и она украла соленую рыбу, прячет ее под платьем между грудей и возвращается в карьер. На краю Поусата какой-то мужчина, остановившись, смотрит на нее, спрашивает, откуда она, и она отвечает: из Баттамбанга… она бежит, мужчина смеется. Выгнали? Да. И она смеется вместе с ним над большим животом. От сердца отлегло, он не из-за рыбы заговорил с ней, он не заметил.
– Баттамбанг.
Три слога звучат с одинаковой силой, без тонального ударения, три удара в маленький тугой барабан. Бааттамамббанангг. Мужчина говорит, что слыхал о нем. А она – бежать.
Баттамбанг. Больше ей нечего добавить. По дороге к карьеру она вонзает зубы в соленую рыбу, соль хрустит на зубах вместе с пылью. С наступлением ночи она выходит из карьера, долго-долго моется, медленно-медленно ест. Слюна подступает, наполняет рот, ей солоно, она плачет, отплевывается, так давно она не ела соли, это слишком, чересчур для нее, она падает и, упав, все равно продолжает есть пищу.
Она спит. А когда просыпается, стоит непроглядная ночь. Она понимает, и это занятно, понимает, что рыба тоже съедена ребенком, он отнял у нее и эту рыбу. Она лежит неподвижно: голод будет еще сильнее сегодня, что он с ней сделает, голод? Что, чего бы она делать не хотела? Я хочу вернуться в Баттамбанг за чашкой теплого риса, а потом уйду насовсем. Она хочет теплого риса, очень хочет, говорит два слова: теплый рис. Нет, ничего. Она набирает в горсть пыли и засовывает ее в рот. Проснувшись во второй раз, она не помнит, как это оказалось у нее во рту, смотрит в черноту ночи и не понимает, ведь еще чуть-чуть, и эта пыль стала бы теплым рисом.
Она смотрит в черноту ночи и не понимает.
Это двойное пробуждение было, должно быть, первым до рождения ребенка. Будут и другие. Однажды, много позже, уже выйдя к Меконгу, она удалится от него, сама того не заметив, и проснется в лесу. Но в Калькутте – нет, ни разу в Калькутте она не перепутает пищу с пылью, все четко рассортировано, но не разум делает эту работу, его больше нет, и что-то другое сортирует за него то, что ей встречается.
В карьер зашел рыбак, за ним другой. Они наталкиваются на ребенка, этого крысенка, да выйдет ли он когда-нибудь? С деньгами, которые дают ей рыбаки, она несколько раз ходит в Поусат, покупает рис, варит его в консервной банке, спички есть у рыбаков, и она ест теплый рис. Ребенок уже почти готов. Голод первых дней больше никогда не вернется.
* * *Свет в Поусате зачеркнул Кардамонские горы, стер линию на горизонте, Стынг-Поусат, скрежет лебедок клонит в дремоту того, кто не остерегается, кормит пищей тревожного сна, пишет Питер Морган.
Она просыпается, смотрит, узнает, знает, что этого света ей отпущено на шесть месяцев, больше не видно гор, не видно и линии на горизонте. Живот этим утром тяжел и тянет к земле. Она встает, выходит из карьера и удаляется в предутреннем свете.
Рыбаки брезговали ею в последние дни, потому что она почти совсем облысела и живот слишком большой для ее худобы.
Голод первых дней не вернется никогда, она это знает. Ребенок вот-вот родится, это она знает тоже, разлука близка, да, так оно и есть, он теперь почти все время неподвижен, почти готов, накопит еще чуть-чуть силенок и покинет ее.
Она уходит, идет искать место, где родит его, ямку, норку, и кого-нибудь, кто его примет, когда он выйдет из нее, она ищет свою усталую мать, которая ее выгнала. Ни под каким видом не возвращайся. Она не знала, эта женщина, она не знала всего, тысяча километров гор нынче утром не помешала бы мне вернуться к тебе невинной, и ты от изумления забыла бы меня убить, гадкая женщина, все из-за тебя, я отдам тебе этого ребенка, и ты возьмешь его, я брошу его тебе, а сама убегу, убегу навсегда. В этом предутреннем свете что-то должно закончиться, а что-то начаться вновь. Мать, ее мать совершит за нее это рождение. И из нее, матери, она, эта девушка, выйдет второй раз – птицей? Персиковым деревом в цвету?