Бродя подземками, я вижу негритянского кошака, он в обычной серой фетровой шляпе, но темно-синей, или же лиловатой, рубашке с белыми сверкающими типа-перламутровыми пуговицами – сером пиджаке от костюма акульей кожи поверх – но в коричневых брюках, черных ботинках, темно-синих обычных носках с одной полосой и габардиновом широком пальто, коротком и битом, с нижнекраями, распущенными дождем – везет бурый бумажный сверток – лицо (он спит) большого мощного бойца, угрюмое, толстогубое (толстая африкская губа) но странно толстенькое милое лицо – темная бурокожа – большие руки болтаются, ногти у него розовые (не белые) и испачканы от трудовой работы – Похож на Джо Луиса, только такого Джо Луиса, кто не знал ничего, кроме леденяще холодных утр харлемской зимы, когда старые чернобичи бесконечно битее старика Коди Помрея алкашного Денвера проходят мимо в шерстяных шапочках, натянутых на уши без каких-либо видов на какое бы то ни было будущее, разве что грязные снега ниже нуля – Вид его дик, испуган, едва ль не в слезах, когда он просыпается, подремав, и глядит через проход на краснолицего белого человека в очках и в серой одежде с большим красным рубином на пальце, словно бы мужчина этот хотел убить конкретно его… (фактически у мужчины глаза закрыты, он резинку жует). Вот кошак увидел меня и смотрит на меня с каким-то рассветающим простым интересом, но тут же снова впадает в сон (люди на него и раньше смотрели).
Кошак этот едет с работы в Куинзе, где, несомненно, есть проволочная ограда, и он везет с собой какую-то тряпку и едет с непокрытой головой. Вот его большая харлемская шляпа снова на нем (я сказал обыкновенная? В нее вделана эта чумовая харлемская острота, что взносит до вершин, это восточная шляпа, тысячи кошаков на улице). Он меня к тому же наводит на мысли о странном негритянском клохтанье или полосканье в голосе, что сопровождает странно смиренное шутовское положение Американского Негра, и оно ему самому нужно и хочется из-за в первую голову кроткой святости, как у Мышкина, смешанной с первобытным гневом у них в крови. Выходя, он прошел-ковылял наружу, с бока на бок, пощелкивая, ленивый, полусонный: «Ты чё делаешь? Чё ты делаешь?» типа, и он, казалось, мне говорил – Черт, вот и нет его, свалил, я его люблю.
Но теперь давайте рассмотрим тех американских дурней, кто хочет стать большими рыгунами и ездить подземкой в накрахмаленных белых воротничках (О Джи-Джей, твоя бездна?) и в «деловой» одежде, и однако же ей-богу смеются они и охотно пыжатся перед своими друзьями, совсем как счастливые Коди, Лео, Чарли Биссоннетты времени – вот этот вот мелкий предприниматель, на самом деле парень хороший, это я могу определить по его умоляющему хохотку – такому, что давится и говорит: «О да, и не говори, я тебя в тот раз любил!» И горе! горе! мне, я теперь вижу, что он калека – левая стопа – и лицо его теперь есть лицо серьезного хмурящегося рьяного инвалида, может, как лик того чудовища на доске с колесиками с Лэример-стрит, который, должно быть, обернулся крупно и рьяно со своих исподов, когда увидел его, молодого Коди, как тот шел, стуча-мячом, вдоль по улице из школы в скосе трагических утраченных предвечерий, давно уж отошедших от памяти любви, что есть секрет Америки – утрачен и он, этот подземочный инвалид, в складках своих же толстых встопорщенных шейных мышц, как у мужчины – несет конверт бумажной папки – болтая с высоким парнем помоложе в очках, которым восхищается и к кому подается, разумеется, с любовью старшего ко младшему, а особенно человека больного к здоровому тупочелу, как повсюду.